— Но вы про него ничего не знаете?
— Нет.
— А тот, с кем вы собирались встретиться, он не мог что-то сказать? Вы не спросили?
— Никоим образом, — сказал он категорически.
— Опишите мне этого человека.
Мы шли медленно и, что до меня, никуда конкретно. Я полагал, что Корт знал, куда он направляется. Во всяком случае, он поворачивал направо и налево, будто следуя какому-то пути, а не бесцельно бродя, пока говорил, поглощенный своими мыслями. В безмолвных пустынных улицах наши шаги повторялись эхом между зданиями, сопровождаемые плеском воды, а порой отражением лунного света в каналах, когда облака редели, и все это создавало странную и волшебную атмосферу, которую повесть Корта усугубляла, а не развеивала.
— Он коротышка, одет старомодно, слегка сутулится. Его походка казалась обычной, хотя при желании он способен двигаться быстро и бесшумно. Внимание приковывает его лицо. Старое, но без намека на слабость или дряхлость. Скажите, что он стар, как город, и я поверю вам. Лицо многих поколений, бумажно-бледное, невероятно утомленное и исполненное печали. Стоит увидеть его, и уже нельзя оторвать взгляда. Дотторе Мараньони иногда пользует своих пациентов гипнозом. Он верит, что личность воздействующего важнее любых приемов, что он подчиняет испытуемого своей воле. Именно это я и почувствовал: что тот человек пытался овладеть моим сознанием.
Я некоторое время позволял его словам растворяться в ночном воздухе, взвешивая, не актерствует ли Корт, сознательно стараясь создать определенное впечатление для собственных целей. Бесспорно, я склонялся к выводу, что выслушиваю симптомы нервного срыва, который Лонгмен ожидал с минуты на минуту. Но я-то помнил о собственном видении вскоре после моего приезда в город, о старике и серенаде. Оно также оказало на меня странное воздействие. Либо мы оба сошли с ума, либо ни тот и ни другой, а я неколебимо верил в здравость моего рассудка.
— Слишком эффектный вывод на основании двух мимолетных встреч без какого-либо разговора, — сказал я умиротворяющим тоном.
— Они не были единственными, — ответил он, торопясь развеять мои подозрения. — В следующие несколько недель я видел его все чаще и чаще. Он следует за мной, куда бы я ни шел.
Его голос становился все более высоким и истеричным, а потому я попытался его успокоить.
— Он не пытается причинить вам вред? Не угрожает вам? Судя по вашему описанию, он был бы не в силах напасть на вас, даже если бы захотел.
— Нет. В этом смысле он на меня не покушается.
— Он когда-нибудь заговаривал с вами?
— Один раз. Только один. Я увидел его в толпе на прошлой неделе, когда возвращался домой с работы. Он шел мне навстречу и приветственно кивнул при моем приближении. Я не вынес и попытался схватить его за плечо, чтобы остановить. Но не сумел. Я протянул руку к его плечу, которого там не оказалось. Будто моя рука прошла сквозь него. Он продолжал идти, и я крикнул: «Кто вы?»
Он остановился, обернулся и ответил тоже по-английски. «Я Венеция», — сказал он. И только. Затем он поспешил дальше и через несколько секунд исчез.
— Он итальянец?
— Акцент был венецианским. Но, вы видите, он преследует меня ради каких-то собственных целей. Иначе зачем бы он сказал такое? Я чувствую, что схожу с ума, мистер Стоун.
Его голос вновь пронизывала нарастающая паника. Я крепко стиснул его плечо, надеясь болью привести его в чувство, прежде чем он полностью утратит контроль над собой. Сказать вслух, что, на мой взгляд, эти встречи скорее всего были еще одной галлюцинацией, что ему следует обратиться за медицинской помощью, прежде чем это превратится в полную истерию, я не рискнул. И собственное мое видение я тоже не упомянул. Не знаю почему. Думаю, мне было слегка противно свидетельство его слабости. Себя я видел сильным и трезвомыслящим и предпочитал держать его на расстоянии.
— Спокойствие, мой друг, спокойствие, — сказал я мягко, все еще не разжимая пальцы.
Напряжение понемногу отступило, и он как будто внял мне. Затем я осознал, что он затрясся от рыданий, так как его усилия овладеть собой, проявить достойную мужественность оказались тщетными. Я не нашел что сказать. Я был глубоко смущен этим спектаклем. Так унизительно, в людном месте, а я едва с ним знаком. Лучшее во мне указывало, что Корт должен быть в ужасном состоянии, раз открылся мне до такой степени, а все прочее лихорадочно предпочло бы, чтобы он воздержался.
— Я крайне сожалею, — сказал он в конце концов, когда овладел собой. — Это был кошмар, и я не знаю, где искать помощи.
— А что думает ваша жена?
— О, я не хочу тревожить Луизу, — сказал он колеблясь. — Бедняжка, у нее так много забот, ведь Генри еще так мал. А кроме того…
Он не договорил и погрузился в угрюмое молчание.
— Простите меня за вопрос, — сказал я со всей деликатностью, на какую был способен, — но уверены ли вы, что он реален?
— Вы думаете, что мне это представляется? — Мой вопрос его не рассердил. — Поверьте, я взвешивал это. Не схожу ли я с ума? Не плод ли моего воображения этот человек? Разумеется, я недоумеваю. Я почти надеюсь, что это так. Тогда я по крайней мере мог бы обратиться к Мараньони, и он бы мог… сделать то, что такие, как он, делают с безумцами. Однако его шаги четко отдаются на плитах тротуара. Он говорит и улыбается. Он пахнет. Очень четкий запах, будто старого шкафа, который не открывали много лет, чуть сыроватый, заплесневелый.
— Но вы же сказали, что не смогли прикоснуться к нему.
Он кивнул.
— Но я ощущал на себе его дыхание, когда он говорил. Он был для меня столь же реален, как вы теперь.
Он ухватил меня за локоть, будто проверял себя.
— Не знаю, что сказать, — ответил я. — Если этот старик существует, нам следует остановить его и принудить отвечать на вопросы. Если нет…
— Тогда я безумен.
— Тут вы выходите за пределы моих познаний. Я практичный человек. Пока я предполагаю, что у вас на губах пена не выступает.
Он засмеялся — в первый раз после обеда.
— Вы очень добры, — сказал он. — И могу я положиться, что…
— …я никому не проговорюсь? Даю вам честное слово. Полагаю, вы про это никому больше не говорили?
— Кому я мог бы рассказать?
Мы подошли к его жилищу, мрачному, обветшавшему, — как я узнал позднее, бывшему гетто, куда были согнаны венецианские евреи и заперты там, пока Наполеон их не освободил. Какую бы пользу новообретенная свобода ни принесла евреям, она мало что дала этой части города, столь же смрадной и гнетущей, как любой промышленный город в Англии. Даже хуже, следует мне сказать, так как обветшалые дома грозили вот-вот рухнуть — настоящий кроличий садок крохотных комнатушек, куда когда-то были втиснуты тысячи на жертву всяческим вредоносным миазмам, какие только могут породить огромные скопления людей и антисанитарные условия. Корт поселился там из-за дешевизны; это я мог легко себе представить. Я бы потребовал внушительного вознаграждения просто за то, чтобы войти в подобный дом. По-видимому, его дядя (хотя и скрупулезно исполнял свой долг, пока он рос и учился) отличался заметной скаредностью, порожденной верой, что всякое удовольствие оскорбляет Бога. Поэтому Корт оставался на коротком поводке, и ему едва хватало, чтобы как-то обеспечить свою семью и себя кровом и едой в самых стесненных условиях. Его жилище позволяло сэкономить на маленькие развлечения.
Он заметил выражение моего лица, когда мы остановились перед его дверью.
— Я живу не в роскоши, — сказал он виновато. — Но мои соседи — бедняки и даже беднее меня. По контрасту с ними я аристократ.
Меня бы это не устроило. Но его слова напомнили мне, что я обязался посетить маркизу Лонгмена. Я спросил у Корта про нее.
— Очаровательная женщина, — сказал он. — Пойдите непременно. С ней стоит познакомиться. Луиза ее знает и отзывается о ней самым лестным образом, они очень сблизились.
Он сообщил мне адрес, а затем потряс мою руку.
— Мои извинения за спектакль и благодарность за ваше общество, — сказал он.