Она уставилась опустошенным взглядом в темноту кареты. Там дрожали тени. Их отбрасывал света костра, у которого грелся отец Сильвикола. Вот так, наверное, и выглядит адский огонь – никакого света, никакого тепла, только танцующий мрак и понимание того, насколько справедлива надпись на вратах ада: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!»
Ее охватило отчаяние, несмотря на то что она пыталась держать себя в руках. Всю ее жизнь, так или иначе, определила библия дьявола, а она… она не подошла к пониманию книги ни на йоту ближе, чем тогда, когда ее душа пробудилась в грудном ребенке, который лежал, хныкая, в крови и снежной каше во дворе монастыря. Она неосознанно посвятила всю свою жизнь одной цели: противопоставить ужас своего рождения чувству защищенности, которое дает жизнь, полная любви. Но может, ей лучше было постараться проникнуть в тайну Кодекса? Она верила кардиналу Хлеслю и Киприану в том, что библия дьявола соблазняет даже невинных, если те прикасаются к ней. Ошибались ли они? Разве отец Сильвикола не было доказательством этого, так же, как немногим ранее аббат Mартин и брат Павел? Они не хотели заполучить библию дьявола, они боялись ее пробуждения, они хотели защитить мир от нее – а совершали неслыханные преступления.
Неожиданно ей почудилось, будто в ее мозгу сверкнула искра понимания. Если слова отца Сильвиколы правдивы, если ему случайно открылось то, что она и вся ее семья напрасно искали все эти годы… Если ее рождение на самом деле было связано с проклятым Кодексом, если она, Агнесс Хлесль, было ключом для его понимания… о чем это свидетельствует?
Агнесс застонала, поняв, что искра понимания снова погасла. Она опустилась в подушки и закуталась в плащ, съежилась на сиденье, как маленький ребенок, и натянула на голову капюшон. В окутавшей ее черноте она пыталась уцепиться за то, что библия дьявола сейчас в Райгерне, в безопасности, и родные ей люди находятся далеко от этого молодого иезуита, потому жаждущего взойти вместе с Агнесс на костер, что только так он может положить конец мукам, который причинял горящий в нем огонь.
Она была абсолютно одна. Если действительно речь идет о том, чтобы она умерла ради того, чтобы остальные жили, то эту цену она готова заплатить. На фоне ужасного, совершенно безнадежного страха смерти, овладевшего ею сейчас, это было небольшим утешением.
8
В паре часов езды от маленькой потрепанной группки отца Сильвиколы, вокруг костра, горевшего прямо внутри деревенского дома, сидели драгуны. Солдаты жердями сорвали часть крыши, крытой соломой и гонтом, чтобы дым выходил наружу. Им было все равно, что теперь в этом доме нельзя жить, ведь они никогда больше не увидят его. Вернутся ли сюда когда-нибудь обитавшие здесь крестьяне, очевидно, убежавшие в панике прочь, им также было безразлично. Половина из них провела десять, а то и больше лет на войне, и за это время они научились не верить ни в следующий день, ни в грядущий мир, и уж тем более – в собственное выживание. Другая половина состояла из молодых солдат, но ветераны уже успели обучить их тому, что единственное кредо солдата – примириться с тем, что ты уже мертв. Тот, кто довольствовался этим, мог исполнять свой долг – без пощады, без сочувствия, без раскаяния.
Один из мужчин держал деревянную куклу. Она была грубой, сделанной неловкими руками, которые куда чаще держали лемех, чем нож для резьбы по дереву. Конечности куклы вяло повисли, к туловищу они крепились короткими шнурками. Голова была неправильной яйцевидной формы и не имела лица; волосы были сделаны из веревок, прикрепленных к голове ставшей уже твердой, как камень, древесной смолой. Кто-то когда-то попытался покрасить волосы в черный цвет, но время сделало их серыми. Кукла была одета в какие-то тряпки, которые, по-видимому, символизировали наряд принцессы или богатой женщины. Солдат, погрузившись в свои мысли, крутил куклу в руках. Ее нашли под одной из маленьких кроваток, которые они разрубили, чтобы разжечь костер.
Подняв глаза, он заметил, что остальные толкают друг друга в бок и ухмыляются. Он перевел взгляд с насмешливых лиц на куклу в своих руках.
– Другие-то храбрецы готовятся сейчас взять Прагу; там-то они набьют мошну золотом из домов богачей, – проворчал один. – Повезло, ничего не скажешь.
– Не говоря уже о бабах, – добавил другой. – Когда эти засранцы закончат набивать мошну звонкой монетой, то начнут набивать кое-чем другим глупых баб – прямо там, где поймают. Вот ведь черт! Прага, поговаривают, полна-полнехонька смазливых девок!
– А борделей там столько, сколько в иных местах домов Божьих!
– А какие в тех борделях девахи! Сосут с такой страстью, будто у тебя не хвост, а хлебец сладкий!
– А мы в это время сидим тут, как на привязи, или бегаем за лошадками, пока те не облегчатся, значит.
– Дерьмо, одним словом!
Командир драгун, тяжело ступая, вошел в дом. Это был капитан со шрамом, протянувшимся через все лицо.
– Хорош сквернословить, орете тут на всю округу! – выругал он их. – Ты, ты, ты и ты – первая стража. Пошли отсюда!
Мужчина с куклой в руке встал. Он оказался среди тех, кого капитан выделил в караул. То, что они не смогут принять участие в штурме Праги, раздражало его куда меньше, чем его товарищей: их солдатская жизнь вращалась вокруг захвата трофеев, сам же он пошел в солдаты по другой причине. Он дал завербовать себя потому, что это показалось ему единственным способом ускользнуть от голодной смерти и уменьшить количество голодных ртов в семье. Такого мнения придерживались, в общей сложности, девять молодых мужчин из его деревни, когда война год назад добралась и туда. В живых остался лишь он один. Если приказ (отданный лично генералом Кёнигсмарком) незаметно преследовать определенного иезуита и зорко следить за ним, поскольку генерал, хоть и считал его союзником, не доверял ему, – так вот, если благодаря этому приказу они с товарищами не бросались, обнажив шпаги, на штурм целого города, защитникам которого нечего было терять, и потому они сражались не на живот, а на смерть… Что ж, тем лучше. Другие думали о добыче, он думал лишь о том, как бы вернуться домой живым. Убогая жизнь в их многократно ограбленной и опустошаемой болезнями деревне всегда казалась ему адом; тогда он еще не знал ада, который представляет собой жизнь солдата.
Он на миг задержался, по-прежнему сжимая в руке куклу, так как она слишком сильно напоминала ему о доме, затем бросил ее в костер и вышел.
Кукла осталась лежать в костре, и уже через несколько мгновений огонь добрался до ее одежды, затем – до волос, а затем вспыхнуло и все старое тело куклы и стало единым с жаром, в котором солдаты грели руки.
9
Мельхиор осторожно двинулся вперед, и хорошо, что не стал спешить: как он и предполагал, солдаты, увозившие Андреаса с семьей, не особенно торопились. Солдат, как говаривал Тилли, палач Магдебурга, должен что-то получать за свои труды. То, что они по большей части получали, – это отчаянно защищающуюся жертву, которую в переулке швыряли на землю, срывали с нее одежду, били до тех пор, пока она не разводила, наполовину бессознательно, ноги, или пока ей не вонзали кинжал в бок, так что у истекающего кровью тела не оставалось сил на сопротивление, и тогда… Деньги и драгоценности чаще всего доставались офицерам. Зачем так спешить присоединиться к штурму Праги, если, приложив куда меньше усилий, можно было получить то же самое здесь (и делить добычу только на шестерых), а именно – пленницу и ее дочь? По-настоящему важным пленником все равно был один только мужчина, поскольку он скорее, чем женщины, знает, где проще всего проломить городскую стену… Мельхиор встряхнулся. Эта мысль постоянно гнала его вперед, и в то же время он пытался случайно не попасть в руки солдат. Он был единственной надеждой Андреаса, Карины и Лидии.
Они загнали телегу в один из деревянных сараев, в которых летом и осенью хранилось сено. Снаружи заметить ее было невозможно. Следы колес тоже были плохо различимы, так как земля на дороге и рядом с ней взрыта копытами лошадей. У сарая были ворота, достаточно широкие, чтобы телега могла в них проехать; ворота они прикрыли, а позади сарая, в тени, поставили на страже солдата с мушкетом.