Одинец взял сына на руки:
— Погоди-ка малость, сынок, подрасти прежде.
Мехи сипят и сопят, прогоняют воздух через трубки-сопла, вмазанные снизу в домницу. Паренькам мешают длинные волосы, падают на лицо, лезут в глаза. Малые встряхивают головами, но не выпускают рукояток — боятся, вдруг им скажут: «Будет вам, отходите».
Заренка, глядя на ребят, стала на пороге работницкой избы. Лицо у жены поморянской старшины спокойное, взгляд прямой, строгий. Всегда такой, всегда, всегда… Одинец не знает другого взгляда.
Гордик завозился на отцовских руках, мальчику уже надоело, просится к матери. Одинец пустил малого. Гордик любит мать, и Заренка любит Гордика — никто другого не скажет, нет…
Старший мастер ощупал свод дойницы и, узнавая, что делается внутри, на себя отмахнул дух. За ним проверили домницу Тролл и Онг. Свод пылкий, дух чистый, острый, сухой. Над продухом воздух дрожит.
— Теперь бросай дмать, — распорядился Онг.
— Я не утомился, отче, — возразил Ивор.
— Да уж домница-то поспела, Иворушка. Дошло железо. Докончили.
Мальчонок знает, что муж матери — ему не кровный отец. Ивор любит слушать рассказы ватажников о Доброге, славном вожаке повольников, кому были наперед ведомы все пути-дороженьки и чье сердце было как море широкое. А Одинца без принуждения зовет отцом и на любовь отчима отвечает искренней сыновней любовью.
Гордик больше тянется к матери, Иворушка к Заренке холоднее. Зоркие соседи-поморяне этому не дивятся: в мальчонке живет душа Одинцова побратима — Доброги.
Гинок запустил в пасть домницы длинные, двухаршинные клещи. Руки мастера защищены кожаными рукавицами, лицо он отворачивает. Горячо-горячо… То-то у кузнецов бороды покороче, чем у других людей. Как ни берегись, волосы курчавеют и трещат.
Гинок выдернул железную крицу — черный ноздреватый камень величиной с детскую голову, — перехватил клещи, крякнул и выставил крицу на наковальню, на валун — дикий камень. Тут же в два тяжелых молота Тролл и Онг принялись охаживать горячее, сырое железо. Ухают мастера и подлетают за молотами на раскоряченных здоровенных ногах, как в буйной пляске. Глаза горят, целя без ошибки, бороды вздыбились, а молоты — как богатырские кулаки.
Эх, и любо же, весело смотреть на кузнецов, когда они спешат, пока крица горяча, осадить и уплотнить дорогое железо быстрой и могучей ковкой!
По правилу, каждую крицу оковывают в шар и разрубают зубилом, чтобы проверить доброту железа.
Едва мастера разрубили крицу, как заслышался необычный шум голосов. К домницам от Усть-Двинска пришли свои поморяне и притащили двух незнакомых молодых биарминов, которые еле держались на ногах.
— Старшина, старшина где?
— Здесь старшина. За каким делом прибежали?
Биармин, который был пободрее, объяснил, что их обоих прислал к Одинцу-старшине его друг, кузнец Расту. Послал сказать поморскому старшине весть — на море ходят невиданные лодьи. Расту велел с этой вестью бежать морем к Одинцу и нигде совсем не отдыхать. И они оба гребли два восхода солнца — сильно гребли, потому что никто не видывал таких лодей и самые старые старики-родовичи не слыхали. Таких лодей не бывало.
— А какие же те лодьи?
И хочет объяснить гонец, и нет у него нужных слов для рассказа о невиданной ранее вещи. Он старался, досадовал на своё неуменье, злился на поморян, что его не понимают. Биармин стучал по голове кулаком, но слова не шли.
— Ты лодьи сам видел?
— Сам, сам!
Одинец захватил горсть углей и повел биармина в избу, к чистому трапезному столу.
Биармины любят коротать длинные зимние ночи перед высокими огнями жировых светилен за причудливой резьбой по твердой кости. Пригодилось умельство. Глаз биармина был верен и рука послушна, хотя и дрожала от окровавившего ладони весла.
Резчик наострил уголь об уголь, примерился, разделил белую столешницу двумя чертами на три равные части. В верхней он нарисовал длинную низкую лодью с приподнятым и тупым от рыбьей головы носом. На боку лодьи — двенадцать кружочков. Биармин объяснил: каждый кружок — большое весло; лодья машет двенадцатью большими веслами с каждого борта. Таких лодей две, совсем одинаковых, черных.
На второй части стола биармин вырисовал лодью повыше и побольше, с птичьим носом и тоже с двенадцатью кружочками на борту. Третье место на белом столе заняла высокая, большая лодья со звериной головой. Она была вся как неизвестный злой зверь. Над бортами лодей биармин добавил много точек, как рои мух, — это люди.
Заренка повела биарминов ко двору — накормить и уложить гостей. Второго гонца потащили под руки, он совсем ослабел.
Тем временем погнали новую домницу; работа — она не ждёт.
Усть-Двинец взволновался. Пришли Карислав, Вечёрко и другие, кто был занят у себя во дворах. Рассматривали умелое биарминовское рисованье — нурманнские лодьи, самые настоящие нурманнские…
Иворушка примчался из дому с куском бересты. На ней нарисована голова с двумя коровьими рогами. Биармину вспомнилось, будто такая не то была, не то не была на ближней низкой лодье.
Одинец вспоминал забытого наглого нурманна Гольдульфа, стрелу в бедре. Вспоминал бегство, от которого вся его жизнь сложилась иначе, чем он мыслил, когда был веселым и пылким молодым парнем. Ничего он не мог изменить и не хотел менять. Юность не вернется, и ни к чему она сейчас.
Поморянский старшина ушел далеко, глядит на бересту с нурманнским шлемом и не видит.
— Чего голову мучить! — сказал Вечёрко. — То нурманны, никто более.
Одинец не слышал.
Бегом явилась взволнованная Заренка. Она помнит рассказы матери о родном селе, сожженном и разграбленном нурманнами. Не удалось бы Заренкину деду уйти от злых людей — быть бы Светланке не женой Верещаги, а нурманнской рабыней.
Женщина встала перед мужем, скрестила руки на груди и, как никогда не бывало, зло и многословно спросила:
— Что же ты, о чём задумался? Голову повесил!.. Нурманны пришли. Ты, что ли, не знаешь, они по морям не с добром ходят, проклятые морские волки! Кто того не знает? Ныне они добрались к нам. Ты что, испугался?
Одинец очнулся. Он может ответить жене, что только однажды в жизни узнал страх — когда над ним нависло рабство в возмездие за убийство иноземного гостя. Может честно сказать, что больше никогда и ничего не пугался. Не испугался ведь он и не согнулся, когда она ушла к Доброге! У него один нестыдный страх — её, Заренки, лишиться, одна тягота — жена не любит. Но Одинец смолчал, не обиделся.
Он встал, смело обнял Заренку, притянул к себе по-хозяйски, легко, как ребенка, приподнял и прямо глянул в гневно-строгие очи любимой:
— Не бойся!
Глава двенадцатая
Человеку, не привыкшему причинять другим зло, свойственно до последней минуты утешать себя мыслью, что с ним беда не случится. И вправду, не приплыли ли нурманны с простой торговлей? Почему бы и нет? Но слишком хорошо новгородцы знают нурманнскую повадку легко мешать грабеж с торговлей и быть смирными лишь там, где они видели силу.
Прошло четверть дня после прибытия тревожных гонцов Расту. Влево от двинских устьев, на закат солнца, и вправо, на восход, побежали в быстрых кожаных лодках гонцы с вестью для всего населения побережья:
— По нашему морю плавают чужие, злые люди нурманны в особенных черных лодьях. Им нельзя ни в чем верить, и от них нужно прятаться.
Гонцы везли и настоятельный наказ:
— Всем мужчинам брать лучшее оружие и спешить в Усть-Двинец, где все люди будут вместе обороняться от нурманнов.
Одинец послал вестников и к колмогорянам, не забыл летних рыболовов на двинских берегах и биарминов на глубинных оленьих пастбищах.
На биарминовских стойбищах никак не брали в толк, что это за такие люди и лодьи, которых вдруг испугались братья биарминов, железные люди? Если у гонца был с собой рисунок на бересте, то, разглядывая его, соглашались: