— Уймись ты с пианино! Вытри вот морду и лопай. Это мамалыга, нажимай давай. Мы уже ели, правда.
Он с недоумением посмотрел на кастрюльку с кашей, будто не знал, что с ней делают. Света сунула ему ложку, уже сомневаясь: может, он и правда, псих, и ложку не умеет держать? Но нет, умел. И заработал со скоростью нормального человека, который не жрал ничего самое меньшее два дня. А то и все четыре. Был он тощий до голубизны, и губы были тоже голубые. А жёсткие волосы — где чёрные, где белые, клоками. Глаза он прятал, пока усердствовал с кашей.
Что с ним теперь делать — было непонятно. Все пацаны, которые остались без дядь — без тёть, не говоря уже про пап и мам, давно растасовались, кто куда. Из выживших в эту зиму только самые неудачливые осели в сиротском приюте. Там, по слухам, румынские воспитатели били их по щекам, и не только. Под присмотром благотворительных дам.
Все остальные были уже учёные, умели выживать и без приютов. Тем более, что почти на каждого, раньше или позже, находились-таки добрые люди. Или подкармливали, или давали работу. Или вообще брали к себе, и не делали разницы, своё оно или чужое. Это в спокойные времена ещё бы долго думали, а когда смерть рядом ходит — все всё понимают. Когда одно горе на всех: и на взрослых, и на пацанов.
Так что это мальчишкино отчаянье в конце февраля сорок второго выглядело уже странно. Будто его выдернули из осени сорок первого и перебросили через зиму в банке консервов. Света спрашивать его ни о чём не стала. Пускай посидит, опомнится, пока тётя Муся не придет. Он и сидел, смотрел на жёлтенький газетный календарик, прилепленный на стенку. И ничего не говорил.
Тётя Муся, к удивлению Светы, обошлась с этим чудиком без затруднений. Скоро уже оба сидели на матрасе, его голова была у тёти Муси под крылышком, а она ворковала что-то успокоительное и бессмысленное. И она всё поняла из несвязного его бормотанья: и про маму, и хутор с печкой, и про всё остальное. Это был мальчик из гетто, и она, конечно, не отпустит его болтаться по улицам Одессы, где давно уже на каждом подъезде меловой крест, означающий, что тут нет евреев. А то он найдет-таки знакомых на свою голову. Она никуда его не отпустит. Боже мой, её Маня и Петрик могли бы тоже быть такими… такими… Если ей пришлось бы отвести их в гетто собственными руками.
А еще через полчаса Миша катался по тому же матрасу от боли в животе. А тётя Муся то над ним хлопотала, то Свету ругала: нельзя же было сразу давать ему столько каши!
Когда Алеша появился, наконец, на Старопортофранковской, он про Мишу ещё не знал. Света забегала посочувствовать, но не болтать же о мальчике, бежавшем из гетто, в квартире с румынами! А вдруг они больше понимают по-русски, чем показывают? Так что знакомиться им предстояло только теперь. Света Алёшу предупредила, что Мишу ни о чем расспрашивать не надо, потому что у него очень страшно умерла в гетто мама. Заболела от холода и недоедания. Потому что у них не было никакого золота. А что у него седые волосы кое-где, это, тетя Муся говорит, ещё может пройти со временем. Потому что он еще растет. Ему тринадцати ещё нет, только в следующем месяце.
Вся компания устроилась на двух матрасах, задвинутых рядышком в угол. В той комнате, откуда дверь в чулан. Муся, убедившись, что все умеют исчезать мгновенно и бесшумно, позволяла теперь им там играть. Только не больше одной куклы чтобы было в комнате! А то как на Андрейку кукол свалишь, если кто придет!
Но Муся была на работе, и её дочка бессовестно нарушала запрет: вытащила из катакомбного коридора и шёлкового клоуна, и куклу Наташу из штопаного носка, и мамзель Фифи из флакончика, завернутого в голубой лоскуток. Потому что они тоже хотели послушать, как Миша рассказывает про капитана Дрейка.
— Он был самый смелый пират на свете, и окрывал новые земли, и никто его не мог поймать! А ему взяли и поставили памятник вовсе не за это, а за картошку. Потому что он в Америке картошку открыл. И её научились разводить, и не умирали с голоду. А то без картошки еды не хватало.
— А давай мы будем играть в пиратов! — загорелся Петрик. Мы будем пираты, и откроем новые земли, и найдем новую еду. Маркошку, да? И всем уже всегда будет хватать.
— И она будет сладкая, как мятные пряники! — подхватил Андрейка.
— А Миша будет капитан, — льстиво вставила подлиза-Маня.
Миша, так и быть, согласился, и они подняли одеяльный парус, и отправились за маркошкой.
Тут-то и заявились Света с Алёшей. Чин чином Света изобразила два кашля, а с коротким перерывам ещё один, пока открывала дверь. Это был условный сигнал, что прятаться не надо: свои. Можно было и не кашлять, а стучать, только Света с условным стуком путалась пока: ти-ти, та-та-та или, наоборот, та-та, ти-ти-ти?
Алёша смотрел на Мишу с некоторым разочарованием. Герой, бежавший из гетто, обошедший все патрули, пострадавший человек, переживший ужасы, о которых нельзя спрашивать — сидел по-турецки на стеганом одеяле, а в руках у него была швабра с навязанным на перекладину вторым одеялом, байковым. И лицо у него было не трагическое, а вполне довольное, и к Свете он повернулся весело:
— А, принцесса Турандот! А мы тут в пиратов играем!
Увидел Алёшу и замолчал.
— Это свой, — сказала Света. — Алёша, я ж тебе говорила. Пожрать мне что-нибудь дадут в этом доме? Устала я, как собака. А тебя, Гав, я завтра с собой не возьму. Ты мне всю торговлю портишь. Я тебе сколько раз говорила не скалиться на покупателей? А, собачья морда?
Андрейка загремел чайником, Гав немедленно полез на одеяло и повалился кверху лапами: пожалейте, мол, добрые люди! Добрые люди Маня с Петриком наперебой стали его жалеть и обнимать. А Миша с Алёшей приглядывались друг к другу. Сложная вещь — первый мальчишеский взгляд. Даже при готовности на дружбу в нём кроется естественный интерес: кто из них будет главный?
Капитан Тириеску сообщил Анне новость: скоро откроются гимназии и вообще учебные заведения. И он очень рад за мальчика, что он сможет опять учиться. Анна, честно говоря, тоже обрадовалась. Бог знает, чему их там будут учить, в этих румынских гимназиях, но возлюбить короля Михаила или новый режим Алёше явно не грозит, а по улицам всё же он будет меньше болтаться. А то ведь от рук отбивается, и страшно подумать, каких ещё выходок от него можно ждать.
А Алёша восторга не проявил. Ещё в гимназию ходить, когда он придумал такую замечательную коммерцию! У Сашки Мышенко, оказывается, была банка мебельного лака ещё с довоенных времен. И никак его маме не удавалось её продать: какую ещё мебель было лакировать в ту зиму? Всё, что могло гореть, жгли, а не лакировали.
А у Алёши завалялся набор детских кубиков, он и забыл о нем совсем. И там были такие кругленькие брусочки, довольно много. И, если их распилить на ломтики, и в каждом просверлить две дырочки, то получатся замечательные пуговицы! Инструменты в доме были, от Олега остались. И тисочки, и ножовка, и напильники, и даже набор для выжигания. Когда Олег занимался в авиамодельном кружке, папа ему на инструменты ничего не жалел. Конечно, младшего братца Олег к своим сокровищам не подпускал. А теперь это всё — Алёшино. Пока, во всяком случае. А пуговицы, если войти с Сашкой в долю, да их отлакировать, на базаре с руками оторвут! А кончатся брусочки — можно будет веток насушить подходящего диаметра!
И вообще, столько дел, гораздо более интересных, чем гимназия. Говорили, что скоро снова пустят трамваи. Значит, дадут электричество, а, значит, можно будет сообразить, где подключить в сеть приёмник. Приёмники румыны велели сдать ещё осенью, сразу, как вошли. Алёша охотно вызвался отнести его, а сам, конечно, припрятал в катакомбах. Только без электричества приёмник все равно не работал.
А самое скверное — что, если румыны открывают гимназии — то, значит, устраиваются надолго. Алёша почему-то надеялся, что весной наши перейдут в наступление и выбьют эту сволочь из города: и румын, и немцев, и этих, недавно появившихся в синей форме — уж вообще непонятно кого. Ещё открытие театров, кино и магазинов с яркими вывесками его надежды не поколебало. Но гимназии…