Литмир - Электронная Библиотека

А тут ещё началась ранняя оттепепель, подуло теплом, и мама, ни с того, ни с сего, стала ладить себе шляпку из неизвестно откуда взявшегося куска серо-голубого бархата. Ещё и рассказывала Алеше, как в гражданскую войну её тётя Геля научила шляпки делать, и они одно лето в Киеве этим кормились, и Олега маленького кормили. Зачем в Киеве были нужны шляпки в гражданскую войну, Алеша не понял. А по тому, как мама примеряла своё изделие перед высоким зеркалом, что стояло в простенке между окнами, очень даже понял: не на продажу эта шляпка. До того мама стала в ней красивая. Даже в жакетке из серого одеяла.

А капитан Тириеску, конечно, припёрся во время примерки и проходил через их комнату в свою. Обычно он очень быстро проходил, деликатным прикидывался. А тут остановился и стал восхищаться: какая мадам волшебница, да какой шарм. Он так и не знал, что Алёша понимает по-французски. Смотрел на маму, как пацан на карусель. И Алёша вдруг увидел, что он вовсе не старый, этот румын, хоть и с проседью. А мама мило и смущённо улыбнулась и ничего не сказала.

Что Алёше больше всего хотелось — так это застрелить Тириеску из его же пистолета. Утащить у него пистолет было бы плёвое дело. Но за убитого фашиста казнили четыре дома, всех подряд. Так что все они были заложниками друг за друга.

И тут Алёше пришла гениальная идея: не стрелять! Зачем? За утерю личного оружия, он знал, в советской армии не миновать было загреметь под трибунал. А там разговор был короткий. У них в классе был Сенька Вороненко, так с его батей была такая история. И остался Сенька без отца. С мамой и бабушкой.

А эти ж — фашисты, они тем более Тириеску расстреляют, даже, наверно, и без трибунала. Сами по себе. И туда ему и дорога, а мы ни при чём.

Но, оказалось, не каждая кража — плевое дело. Чёртов Тириеску заметил-таки, и погнался за Алёшей.

Так что теперь Алёша сидел с пистолетом на узком карнизе над вторым этажом дома напротив, и солнце по-весеннему слепило ему глаза радужными кругами. А Тириеску топтался внизу и уговаривал, упрашивал, умолял: спуститься вниз. Тихонько спуститься, осторожно. В шахматах такая ситуация называется пат.

А карниз был, чёрт, скользкий, с ледяным наплывом по краю, с сосульками. И куда было по этому карнизу уходить? Алёша поддразнивал румына пистолетом: вот-вот, мол, уронит. А сам соображал: стрельнуть — нельзя, тогда и маму повесят. Слезть и сдаться? А что этот гад с ним сделает? Вот-вот кто-нибудь из румын появится во дворе, и тогда кончится пат. Застрелят Алёшу, как жестяного зайчика в тире, прямо на карнизе.

Тириеску, мешая румынские и французские слова, продолжал уговоры. Пистолет заряжен… Это не игрушка, это опасно… Пускай гарсон кончает шалить, и мы забудем эту историю. Пускай слезает очень осторожно.

Алёша подумал, что если кинуть пистолет подальше в глубину двора, где каштаны, то румын побежит его подбирать, а тогда он успеет соскочить вниз, а там в другую сторону, за угол, и в подвал бабы Дуси. Но он ничего не успел. Он увидел, как из подъезда входит денщик Ион, и дёрнулся, уже не размышляя. Так не размышляет заяц, когда видит гончую, хотя у него тоже, может быть, есть варианты. Он не удержался на карнизе, и по хребту шарахнула дикая боль: от ноги в затылок.

Это было так больно, так больно, что он, даже открыв глаза, не понимал, почему он на руках у Тириеску, а мама держит его за руку, и все трясётся и цокает. Потом был какой-то дом, белые халаты, и Алёшу положили на неприятно пахнущий стол. А уж там сделали больно до того, что он завыл, и стало темно.

— Мадам, умоляю вас, простите. Я глубоко сожалею… Я должен был ни на минуту не упускать из виду этот проклятый пистолет. Бедный мальчик… Какое счастье, что так обошлось. Мадам, вы поняли, что сказал доктор? Там две кости, там не может быть сдвига… Никаких последствий… О, какой же я осёл!

Это все говорилось над диваном, где лежал Алёша, уже с загипсованной ниже колена ногой, а Анна молча катила слезы. Все кончилось, и теперь можно было. Она подняла заплаканное лицо:

— Господин капитан, это я должна… спасибо вам… вы благородный человек…

Она ещё не вполне пришла в себя, у неё ещё плыл в голове перепуг, и всё помнилось кусками. Как Тириеску нёс Алёшу в пролётку, как он, с дергающимися губами, пытался по дороге объяснить Анне, что произошло, а Алёша поскуливал на каждой выбоине, что попадалась под колеса. И у неё сердце обмирало на каждой выбоине. Как они сидели в приёмном покое госпиталя, как накладывали гипс и утешали Анну, что ничего опасного. А потом ещё оформляли какие-то бумаги, и тут уж Анну спросили, где её муж.

— В армии, — ответила Анна, думая, что тут же её с Алёшей отправят за одно это в тюрьму. Но тот, кто спрашивал, без дальнейших разговоров отметил что-то в тонкой тетради, и Тириеску тем же порядком отвёз их домой.

А теперь ещё и извиняется, будто не у него украли пистолет, и не он их спас от последствий этого дела. И ясно, что никому не словечка не скажет. И смотрит виноватыми чёрными глазами… Человек в румынском мундире. Анна протянула ему руку, и Тириеску, склонившись, её поцеловал.

Алёша провалялся три недели. Нога страшно чесалась под гипсом, но болеть переставала, и Алёша чувствовал себя последним дураком. Мать, когда он стал поправляться, начала было ему объяснять, что сделал бы любой другой на месте Тириеску.

— Мам, не надо… Я понимаю, — сказал Алёша с такой мукой в голосе, что Анна поверила и продолжать не стала.

Он послушно ел всякие вкусности, которые мать ему давала для поправки. Даже банку сгущённого молока: в день по три ложки. Прекрасно понимая, откуда эти вкусности, но не споря, без разговоров. Приходилось признать, что Тириеску неплохой мужик, хоть и румын. И стыдно было выламываться, когда он подходил к Алёшиному дивану, трепал по волосам и приносил то леденец, то заграничный карандаш. Алеша брал, потупясь, говорил "мерси". По своей же вине он был теперь связан с врагом благодарностью, а это нелегкий груз.

Дядько Йван вывел Мишу в лесочек, когда уже темнело. Сунул ему узелок:

— От, Христина тоби наскладала. Бижи, хлопче, бо вернеться той гад Мыкола з полицаями — то пизно буде. Ты на еврэя не схожий, це тильки тут кожна собака знае, бо гетто осьде. А так нихто не пизнае. Ну, щасты тоби.*

И, перекрестив, подтолкнул в заросли.

Они были добрые, дядька Йван и Христина, они б Мишу у себя оставили. Если б не тот Мыкола. Был бы он их хлопчиком, и сидел бы сейчас на крытом цветной дорожкой сундуке, и печка бы грела, а Христина кормила бы его слоистыми коржами, да ещё что-то бы приговаривала. А не продирался бы мокрыми зарослями, чавкая по грязи и прошлогодним листьям, на ту сторону лесочка, где была уже дорога. Сзади залаяли собаки, и Миша дышать перестал. Нет, это из села слышно, это не за ним. Его не поймают, он придет к тёте Нине, он помнит, где её квартира. И они хорошо заживут. У неё есть пианино, и она будет учить его музыке. Она не еврейка, и он не еврей. И это будет неправда про гетто, и как мама страшно хрипела и рвала одеяло, а потом у неё вывалился язык.

Он заскулил и помотал головой.

— Не надо это вспоминать, — сказала ему тогда тётя Бетя, — а то ты опять будешь биться, и станешь совсем припадочный.

Он не будет вспоминать. Он ни о чем не будет думать, а пойдет, как учил дядько Йван: лесочком, потихоньку, вдоль той дороги. А если кто будет ехать — то в лесочек. Хотя он и не похож на еврея.

Света увидела этого чокнутого, когда он сидел прямо на мокром тротуаре под стеной облупленного дома и даже милостыню не просил. А икал и давился от рыданий, как маленький. Он уже больше ни на что не надеялся, и ничего не хотел, и ничего не боялся. Так, подвывая и захлебываясь, он и пошел за Светой, с мокрым от сидения пятном на заду коротких, на ладонь не достающих до щиколотки штанов. Когда он встал, то оказался чуть не на полголовы выше Светы.

Понять его поначалу трудно было: он смотрел, как ненормальный, и лопотал что-то про тётю Нину. Мол, у этой тёти было пианино, и поэтому она не могла никуда деться. Света прикрикнула на него:

17
{"b":"160733","o":1}