Литмир - Электронная Библиотека

В тот вечер уже прозвучала команда «отбой», так что в столовой оставались одни взрослые.

— А ты знаешь, папа, наш Петрик — не поверишь! — сионистом стал.

Павел и бровью не повел:

— Что ж, это закономерно. И, как я понимаю, вы теперь ему не компания? То есть — компания, по старой памяти, но не совсем своя? Ладно, лучше позже, чем никогда. Урок вам на будущее.

Света задумчиво смотрела в скатерть. Говорить ничего не хотелось, но и на несказанное Павел счёл нужным ответить.

— Перечти вот «Тараса Бульбу». Помнишь, Анечка, как мы гимназистами читали, ты ещё плакала? Так вот, с тех пор, и до тех ещё пор — так было, есть, и будет. Всегда. Не строй, Света, себе иллюзий, за них дорого платят. Я знаю, сам нахлебался.

— Павлик, но ведь можно же… — вмешалась Анна.

— Нельзя. Ты у нас ангел, Анечка, и всегда такой была. Потому и плакала тогда. А народов из ангелов не бывает. Так что не суди по себе.

Чувствуя, что Павел начинает волноваться, Анна перевела разговор на другую тему: сам Русин из Грековского училища смотрел Пашкины акварели и очень хвалил.

Петрик жил чуть не через дорогу от родителей: где Коблевская выходит на Соборку, там ещё мраморные ступени в подъезде. Эту квартиру он спроворил себе через год после денежной реформы, сложным финтом «через Черёмушки». Так что было очень удобно, каждый день можно было забегать. Мусе уже трудно было «делать базар», он ей всё по списку привозил на машине. Лялечка с удовольствием хозяйничала на два дома, ухитряясь при этом делать так, что всё командование оставалось в Мусиных руках.

В тот вечер Петрик привёз два ящика яблок и пяток мороженых кур, вовсе не похожих на традиционную «синюю птицу», а беленьких и пухленьких, как пупсики. У родителей всё было по-прежнему: портрет брата Сёмы, перевязанный чёрной лентой, громко тикающие часы со старомодными медальончиками на комоде, розовые раковины, подаренные кем-то из отцовских учеников, зелёная бархатная скатерть.

Муся пошла на кухню над чем-то там колдовать. Петрик с отцом мирно обсуждали, продует «Черноморец «киевлянам на этот раз или нет. И Петрик совсем не помнил, почему вдруг зашла речь о соседе Хомыченко, который опять вчера напился и подрался с дворничихой. И что именно такого он, Петрик, сказал насчёт этого хохляцкого свинства. Но Яков рявкнул ни с того, ни с сего:

— Чтоб я этого больше не слышал!

— Чего? — не понял Петрик.

— Вот про хохляцкое, или там про кацапское, или про жидовское свинство — чтоб я не слыхал в моём доме! Тем более от тебя.

Это тот же его отец говорил, который сам был великим анекдотчиком и про все нации, включая еврейскую, такие откапывал хохмы, и с такими акцентами их преподносил, что все ложились. А в анекдотах же — не зря народная мудрость сконцентрирована. Так почему в шутку можно, а всерьёз про то же самое — уже табу? Значит, им можно — хоть погромы, хоть петлюровщину, что, впрочем, одно и то же — на полном серьёзе, а нам только — хи-хи да ха-ха?

— Они нас немцам сдавали, так это можно? У них же «бей жидов» в крови! Нашёл ты, папа, за кого заступаться!

Яков аж задохнулся, а потом заорал:

— А у тебя что в крови, балбес великовозрастный! Ты носился с тем, что ты еврей — я молчал. Но чтоб ты ещё про украинцев смел! Ты! Посмотри на себя в зеркало, идиот! Ты хоть понимаешь, почему тебя ни разу в жизни не обозвали жидовской мордой?

Петрик сидел, потрясённый, ничего не понимал. А расходившийся Яков обрушивал ему на голову всё: и про тридцать третий год, и про голод, и про бабу, сунувшую ему в руки на железнодорожной насыпи тряпочный свёрток:

— Визьмить, дядечку, то мий Петрик!

И как Яков взял, потому что сдох бы иначе Петрик от голода в военном оцеплении. Потому что предназначено было в высших инстанциях: ему, украинскому хлопчику, сдохнуть у засохшей груди — ради коллективизации и светлого будущего. И как записали его, Петрика, чтобы скрыть беззаконное спасение, братом Мани, и получились они двойняшки…

— А кто тогда был главный коммунист на Украине? Каганович, да будет тебе известно! А кто главный военный? Якир, не забудь фамилию! Весь этот голодомор — на чей счёт твоя мать должна была относить? А она жиду младенца доверила! Правда, у неё глаза сильно гноились, могла не рассмотреть. Она уже умирала, никогда не забуду, и у тебя губы синие… Мы с Маней думали никогда тебе не сказать, у тебя ещё пуп не зажил, когда ты стал наш! И всегда был наш! Но мы тебя человеком растили, идиот ты такой, а не…

Дальше Петрик не слышал ничего. Он попятился к двери, не оборачиваясь спиной. Выбегая, чуть не задел побледневшую, прижимающую обе руки ко рту, маму Мусю.

Его, еврея Петрика, больше не было. Его — вообще никакого не было: кем же он ещё мог быть, как не евреем? Но это всё была правда, правда — и насчёт жидовской морды тоже. Действительно, никогда не называли, даже драться из-за этого ни разу не пришлось. А, напротив, чуть настороженно относились некоторые из новых знакомых. Он тогда полагал, что из соображений безопасности: не сразу же вновь представленному — душу нараспашку, времена-то какие… Теперь он понимал, но это всё не имело значения: он не был евреем, и не был никем, и его не было…

— Ты что это делаешь?

Это неправда, что Лялечка чуть не вытащила его из петли. Он просто хотел посмотреть на петлю. Как она делается.

А что полотенцем хлестала по лицу и что-то кричала в голос — это было. Пока ему не стало больно и он не увидел, что Лялечка ревёт и трясётся.

И это неправда, что он после того чуть не полгода лечился от нервного срыва и глотал какие-то депрессанты, то ли антидепрессанты. Его вылечила тогда Лялечка. Тем полотенцем.

Наутро, с ощущением то ли пустоты, то ли ваты в голове, он пошёл к отцу. Извиняться. Через полчаса Лялечка бдительно явилась следом: удостовериться, что всё в порядке. И тогда уж позволила себе всласть поплакать в обнимку с Мусей.

ГЛАВА 26

Потом, когда к Петрику вернулось чувство юмора, Миша смеялся:

— Ты, Петрик, за всю эту историю уже отсидел тогда с Манечкой и со мной. В подвале и в катакомбах. Так что не тушуйся: ты у нас будешь почётный еврей, если хочешь!

А Лялечка считала, что с неё хватит всей этой мороки. Безо всяких там самоопределений и задолго до них — Петрик был для неё самый золотой человек на свете. Так что если он станет прежним Петриком и не будет брать дурного в голову — мир от этого не закрутится в неправильную сторону.

Алёша со Светой не слишком удивились: они дядю Якова и тётю Мусю давно знали. Как раз в их духе вся эта история. И, если б не она — совсем иначе повернулось бы дело у Петрика, это все понимали. Но «если бы да кабы» — не считались у них.

А больше никто и не узнал ничего. Боря звонил несколько раз, потом перестал. Истолковать мямленье Петрика можно было как угодно, особенно по телефону. Что ж, не у каждого хватает смелости бороться за права своего народа.

Только чуткая Катька иногда, если Петрик задумывался, проводила ладошкой по его щеке:

— У вас зуб болит, дядя Петрик, да?

Света изводилась над своим сердоликом. Результаты получались какие-то неубедительные. Да, заживали царапины — так они и так бы заживали: не было уверенности, что сердолик радикально ускоряет дело. Прошла у Катьки свинка — опять же, хоть и быстро, но из обычных рамок не выламываясь. Чуда, словом, не происходило — такого, чтоб служило безусловным доказательством. Надо попробовать поставить чёткий эксперимент.

Она запрягла Алёшу в дело, и он подключил электроплитку через ЛАТР — чтоб грела слабенько, но постоянно. Зачем? Ну, она потом скажет, зачем. Когда получится.

Запрягла Вову — он достал у знакомых геологов плоский срез сердолика. На одну половину плитки — кирпич, на другую — сердолик, на оба камня — по чашке Петри с намоченными зёрнами: в какой скорее прорастут?

И — получилось, получилось! Сомнений быть не могло! В той чашечке, что стояла на сердолике — все проросли до единого, а в той, что на кирпиче — только первое пока проклюнулось. Это было доказательно, это работало!

68
{"b":"160733","o":1}