Брандт подковырнул:
— Патетика из передовицы «Правды»?
— Не цитировать же мне вашу вонючку, — бросил с усмешкой «Иван Иванович».
Внушительный нос Брандта оскорбленно заморщинился. Договорились встретиться в пятнадцать часов на том же месте через два дня.
— Если дождя не будет, — с определенным смыслом уточнил «Иван Иванович».
Брандт театрально прилепил ладошку к груди. Дескать, я же заверил.
— Надеюсь. Но если… Можете загодя кутью варить. Поймите, Александр Львович, другого выхода у нас нет.
Заперев дверь, униженный, набравшийся страха, Брандт подошел к окну. В щель меж занавесок увидел, как его зловещий посетитель прошел под кленами к забору, легко перемахнул его. За оградой начинался Духовской овраг, буйно заросший кустарником и заселенный одичавшими кошками.
Глядя ему вслед, Брандт боролся со своей нерешительностью. Наконец тихо произнес: «У меня, Иван Иванович, или как тебя, тоже иного выхода нет».
Отбросив колебания, через анфиладу трех комнат энергично прошел в кабинет, зло сдернул с рогулек телефонную трубку. В трубке полночная церковная тишина.
Ясно, провод перерезан. Страх вернулся, сдавил глотку.
Добрел до столовой, полез под стол — за коньяком.
31
Через два дня на Успенской горке сидели в тени кустика два пьяных полицая и, закусывая дольками репы, попеременно прикладывались к бутылке. Их можно было видеть из любой точки левобережной части Витебска. В свою очередь и они, если бы захотели, могли просматривать ту сторону Западной Двины, видеть солидные отрезки Замковой и Вокзальной улиц, соединенных Старым мостом. Но им ни до чего не было дела, все внимание — на бутылке. И все же, когда со стороны вокзала появились четыре армейских грузовика, они увидели их и обменялись быстрыми трезвыми взглядами. Не ускользнули от внимания пирующих и машины с солдатами, повернувшие в Задуновскую улицу. Сомнений никаких — готовится оцепление.
Полицейский, что постарше, поднял бутылку на вытянутую руку, потряхивая, стал рассматривать оставшееся на донышке.
— Допьем, Сенька? — спросил заплетающимся языком.
Сенька Матусевич, отогнув ладонью ухо, похоже, слушал — булькает или нет? Но услышал не это, а то, что ждал услышать в ответ на потряхивание бутылкой — свист в два пальца. Тогда уж ответил:
— Допьем.
Отмечая ногтем, кому сколько, осушили бутылку через горлышко, закинули карабины за спину, неуверенно передвигая ногами, отправились по тропе, которая уводила в прибрежный кустарник.
На топкое болотистое место вышли в сумерках.
— Тут недзе, — сказал Сенька Матусевич.
— Тут, тут, — тихо раздалось в ответ.
С хлюпом вытаскивая ноги из засосной почвы, из зарослей ивняка выбрался «Иван Иванович» — Константин Егорович Яковлев. Повстречавшимся говорить о чем-то не было надобности. Все же Сенька Матусевич сказал с ненавистью:
— Як быв гадзиной, так им и застався.
— Что ж, подпись под приговором он поставил. Пусть пеняет на себя, — ответил Константин Егорович.
32
О том, что Александра Львовича навещал чекист, Прохор Савватеевич узнает позже. Узнает и с присущей ему прямотой спросит Брандта:
— Ты хоть в уме был, Александр Львович?
— Не понимаю.
— Что там не понимать! Меня угробить захотел?
Брандт опять:
— Не понимаю…
— Зачем ты затащил его к себе в дом? В надежде на меня? Вот придет Прохор Савватеевич и арестует советского контрразведчика. Так или не так?
— Так. А что?
— Какая наивность! Ноги бы не успел занести на твое крыльцо.
Спеси у Брандта поубавилось. Глупо моргал и оправдывался:
— Нас же двое. Мы бы…
— Мы бы оба-два лежали сейчас на Семеновском кладбище рядышком с твоим папой… Меня уже раз убивали, Александр Львович, хватит с меня.
33
Не скрипнув, приоткрылась наружная дверь, в нее проскользнут человек в немецком мундире и замызганной казачьей фуражке с красным околышем. Замерев у косяка, огляделся. Лампа с привернутым фитилем едва освещала стол, за которым, уронив голову в оловянную миску, спал пьяный денщик Мидюшко. Человек неслышно приблизился к нему, ухватил в горсть волосатый загривок, приподнял голову и с силой ударил пистолетом в висок.
Соседствующая с кухней комната была жильем и кабинетом начальника штаба 624-го казачьего батальона. Как и следует входить к начальству, человек прежде постучал в дверь. В ответ услышал:
— Кто барабанит? Входи.
Странный налетчик снял фуражку, прикрыл ею сжатый в левой руке вальтер, рванув дверь, шагнул через порог.
Широкая деревянная кровать, сколоченный из досок стол на крестовинах. За столом только что усевшийся господин в очках — иконообразный, заспанный, в нижней сопревшей рубашке; на столе чернильница-непроливашка, несколько затрепанных папок для бумаг и палка с надетой на нее недозревшей тыквой. В тыкву вставлены куриные перья.
Вытянувшийся в строевой стойке, с фуражкой на согнутой руке, посетитель — будто с какой-то картинки.
— Мне господина начальника штаба! — громко сообщил он.
— Я за него, — поднимаясь, ответил очкарик.
Выстрел из-под фуражки был произведен мгновенно. В лоб. Насмерть. Ночной гость был левшой.
Неизвестный прикрыл за собой дверь, не глядя на валявшегося возле стола карателя, вышел во двор. От ворот окликнул часовой:
— Гай, казак, хто там стреляв?
— Не бойся, не партизаны, — заспанным голосом прохрипел неизвестный. — Наверно, пьяницы наши.
— Не командиры, а падлы, — заключил часовой. — Нажрутця — и за пистоль. Хушь бы перестреляли один другога…
Человек в немецком френче, сгибаясь под ветвями яблонь, миновал сад, вышел к дороге. Там ждал его парень с испуганно вытаращенными глазами. В руке у него поводья двух оседланных лошадей. Это был житель Шляговки, недавно мобилизованный карателями в свой батальон. Парень спросил:
— Ужо всё?
— Всё, царствие ему небесное.
— Як же мне зараз? Узнают — забьют.
— Поедем со мной, мы тебя там, в отряде, повесим. Лучше, когда свои, русские.
Парень со страху едва взобрался на коня.
— Да не трясись ты. Может, и не повесим. Сам-то убивал, поджогами занимался?
— Ни-и-и… Я обозник.
— Это уже лучше. С учетом, что мне помогал, живым оставим. Свою вину в бою искупишь. Будешь бить фашистов?
— Господи, да я их…
В штабе 624-го батальона было два писаря: немецкий ефрейтор Вилли Вольфарт и русский Иван Путров, пузатый, отъевшийся субъект из военнопленных. Когда Мидюшко отлучался, за себя оставлял этого тучного Путрова, сдабривая передачу власти какой-нибудь обижающей шуткой. На этот раз, отправляясь на маслозавод к Фросе Синчук, вручил Путрову украшенную перьями тыкву на палке, посмеиваясь, сказал:
— Прими пернач — символ казачей власти.
Вернулся Мидюшко от Фроси за полночь в расстроенных чувствах. Пнул валявшегося на полу холуя, припустил огня в лампе и только тогда заметил, что лицо денщика окровавлено и он мертв. Мидюшко, выхватив оружие, бросился в свои апартаменты. В комнате пахло горелым порохом. Путров, опрокинутый выстрелом, лежал в ромбе лунного света рядом с упавшим стулом. Мидюшко определенно заключил: стреляли не в писаря, а в него, начальника штаба.
Так оно, в сущности, и было. Отвечая на вопрос вошедшего в кабинет человека с гренадерской выправкой, Путров вложил в слова их прямое значение: «Я за него». Но это выражение имеет и другой, широко бытующий смысловой оборот: я есть тот, кого спрашивают. Так его и понял партизанский разведчик Алексей Корепанов.
Собственно, как бы ни понял, судьба Путрова была предрешена: уходить от мертвого легче, чем от живого.
Этот факт и имел в виду Прохор Савватеевич, когда говорил Брандту, что его уже раз убивали.
34
В тот склонявшийся к вечеру день, когда редактор фашистской газеты Брандт в своем шестикомнатном доме, изнывая от страха и боли в печени, разговаривал со старшим оперуполномоченным контрразведки 4-й ударной армии Константином Егоровичем Яковлевым, начальник штаба 624-го казачьего карательного батальона Прохор Савватеевич Мидюшко и интендант этого батальона пожилой, тщедушный развратник лейтенант Эмиль Карл Келлер возились с оформлением документов на получение обмундирования и боеприпасов с витебских интендантских складов.