А дож поставил перед своими моряками непростую задачу: приказал большим кораблям, с достаточным балластом в противовес высоким надстройкам, подойти к стенам настолько близко, чтобы матросы смогли закинуть абордажные крюки и закрепить их на стенах. Венецианцы знали свое дело и имели нужную сноровку. Именно так они захватили два десятка башен за одно утро прошлого июля. Ветер обычно дул с севера, что помогло бы кораблям приблизиться к стенам. Но сегодня возникло неожиданное препятствие: ветер переменился, задул с юга и был настолько сильным, что корабли не сумели, несмотря на весла, подойти достаточно близко к берегу и забросить крюки. Сам император поразился такому развитию событий: до момента атаки никакого южного ветра в бухте не было. У местных не находилось слов, чтобы описать подобное чудо. Даже те корабли, что успели подойти к берегу, невольно дали задний ход, оставив людей в безвыходном положении на стенах, под градом камней.
Дож прокричал своим визгливым голоском, что этот переменчивый ветер скоро утихнет. Но время шло, а затишья не наблюдалось. К середине дня в попытке взобраться на стену погибла сотня людей. Весь штурм обернулся катастрофой. Когда был отдан приказ к отступлению, ликующие греки, многие из которых находились всего в нескольких ярдах от наступавшей армии, стоя на стенах, спустили штаны и выставили голые задницы потерпевшим неудачу завоевателям.
К тому времени, как выгрузили лошадей, солнце уже садилось, воздух стал прохладным, и вся армия была готова зарыться под камни от стыда и безнадежности. Поднявшийся южный ветер убедил моряков, а заодно и половину пилигримов (все они были добрыми христианами), что древний морской бог настроен против них. Гибель стольких людей всего за один день, не принесший никаких завоеваний, убедила большинство вожаков, что этот штурм был чудовищной и даже греховной ошибкой. Только Дандоло и Бонифаций не утратили вкуса к продолжению штурма. До Страстной пятницы оставалась неделя, и пилигримы, в основном, думали о Боге.
В тот же вечер Бонифаций созвал к себе в шатер епископов и остальных церковников. Больше никто не присутствовал. Я попытался проникнуть туда под видом музыканта, но Клаудио, охранник, меня не пустил. Пришлось болтаться неподалеку до окончания совета, а потом, выскочив из темноты, завязать обычный разговор с епископом Конрадом, пока он шел к себе в палатку.
— Я уже говорил тебе несколько недель назад, — любезно сообщил мне Конрад, — что Бонифаций требует от служителей церкви то, с чем они никак не могут согласиться. Не забивай себе голову лишним.
— А что будет дальше? — не отставал я. — Что мне сказать Грегору? — Это была уловка: Грегора сейчас ничего не волновало, кроме собственной души и Бога.
— Не знаю, сын мой, — устало ответил Конрад. — Это будут решать завтра армейские предводители. Наши православные братья, может быть, и неверно судят, но не могу не согласиться с ними, что церкви не пристало участвовать в военных действиях.
Меня приятно удивило подобное заявление, но Конрад поспешил уйти, прежде чем я успел спросить, не собирается ли он перейти в другую веру.
После весьма тягостной для всех ночи, во время которой дезертировало около ста человек, Дандоло и Бонифаций встретились с другими вожаками и попытались их сплотить. Меня, как всегда, позвали, по настоянию дожа, играть на лютне. И как всегда, никто меня не слушал. Даже когда я вообще перестал играть и, сложив руки, откровенно подслушивал, никто на меня не обратил внимания.
В начале совета мне казалось, что других попыток штурма предпринято не будет. Чуть ли не каждую минуту то с одной, то с другой стороны раздавалась самая часто повторяемая фраза с небольшими вариациями: «Ясно, что это знак свыше. Мы были не правы, напав на Новый Рим / Новый Иерусалим / Царьград!»
Но в конце концов это им наскучило, и они начали обсуждать другие военные планы. Дандоло отказался вести штурм со стороны Босфора или Мраморного моря — волны были слишком сильные, а кроме того, корабли не сумели бы справиться с течением и ветром.
— Но ветер вчера дул с юга, — возразил кто-то. — Находись мы к югу от города, он пригнал бы нас к стенам.
— Течение — более серьезное препятствие, чем ветер, — ответил Дандоло, не скрывая презрения к сухопутным воякам, не смыслившим даже в основах навигации. — Это течение могло бы унести нас далеко на юг, к Геллеспонту. [45]Как бы то ни было, если ветер был поднят каким-то древним богом, чтобы помешать нам, то он не станет насылать этот ветер, чтобы создать нам преимущество. Мы должны атаковать со стороны бухты.
— Нам не подвести корабли к берегу из-за сильного ветра! — последовало следующее возражение.
— А что, если нам связать корабли вместе? — предложил Балдуин Фландрский. — Укрепим их каким-нибудь образом для устойчивости. Так они лучше смогут сопротивляться ветру и контратакам со стороны греков. А поскольку в бухте нет сильного течения…
Бонифаций высмеял это предложение — вероятно, потому что оно исходило от его соперника в борьбе за трон. Тогда Дандоло поднял на смех Бонифация и объявил, что идея Балдуина — единственный способ добиться успеха. Я подумал, как последний идиот, что предложила бы Джамиля, будь она сейчас здесь. Жалкой моей душонке только и нужно было, что думать о ней при любой возможности и бранить себя за то, что плохо с ней простился.
По лагерю разошлись глашатаи, объявляя субботу днем отдыха. В понедельник, двенадцатого апреля, будет совершен последний приступ соединенными попарно кораблями.
Воины вовсе не обрадовались. Все они были убеждены, что поражение — их первое настоящее поражение — это знак свыше, что они совершают неугодное Господу дело. Многие обескураженные воины собрались вместе и подали прошение отпустить их немедленно в Святую землю, где они будут просить прощения у Господа за то, что с самого начала отступили от задуманного маршрута.
Громче всех в этой группе звучал голос Грегора Майнцского.
Прячась от всех на протяжении многих недель, Грегор тем не менее каким-то таинственным образом не утратил своего статуса среди пилигримов. Весть о его отказе сражаться тут же разнеслась повсюду; все только и обсуждали его изможденный вид и набожность. То, что он внезапно предпринял какие-то действия, подстегнуло воинов. Все это легко могло привести к повторению событий на Корфу.
Сказать, что Бонифаций был недоволен, — значит ничего не сказать.
Однако, прежде чем предпринять против Грегора какие-то меры, Бонифаций еще раз созвал совет со священниками и окружил свой шатер таким плотным кольцом охраны, что не было никакой возможности подобраться ближе и послушать. Меня разобрало дикое любопытство. Особенно потому, что на этот раз, когда священники расходились, у всех у них были суровые лица. Я подкатил к Конраду, вновь притворившись, будто случайно с ним столкнулся. Думал, он поведет себя, как и раньше, с благодушной таинственностью, однако он выглядел рассеянным, печальным, подавленным. И все равно не выдал, в чем там было дело.
— Я отправился в это паломничество, потому что сам находился под угрозой отлучения от церкви, — произнес он тихо, словно говорил сам с собой. (Меня не интересовала его биография, но все же я нашел эту подробность интригующей.) — Решил, что лучше вручить свою судьбу в руки Господа, чем в руки человека. — Он посмотрел на меня с такой печалью во взгляде, какую я видел только у Грегора. — Я обманывал себя, думая так. Пока мы ходим по земле, рука человека всегда будет к нам ближе, чем десница Господня. — Он тяжело вздохнул. — По крайней мере, теперь это мне понятно.
Вербное воскресенье,
11 апреля 1204 года
Приступаю к последней записи в данной хронике, не достигнувшей намеченной цели, точно также, как и сама кампания, которую я пытаюсь описать.
После разгромного, но заслуженного поражения в пятницу всей армии ясно, что мы совершаем такой серьезный грех, что сам Бог вмешался, наслав ветер в предостережение и подвергнув нас жестокому унижению. Многие воины сплотились, чтобы вернуться на праведный путь. Многие знали, что я в тот день не принимал участия в сражении, и гурьбой пришли к моему жилищу спросить почему и молить меня поговорить с маркизом о том, чтобы выполнить наш клятвенный долг перед Папой.
Я отправился днем к маркизу как представитель этих людей, ибо меня радует их искренность, тем более что священники вновь промолчали. Бонифаций предвидел мое появление и заранее пригласил к себе Дандоло. (Нахожу странным, что бритта опять пригласили играть для нас, даже в такой день. В жизни не встречал второго такого предводителя, как Дандоло, неспособного дать совет, если где то рядом не звучит отвлекающая музыка.) Разговор состоялся без посторонних, сразу после частной беседы Бонифация и епископов. И Бонифаций, и Дандоло отругали меня за то, что я настаиваю на продолжении паломничества. А потом в гневе сообщили, как все должно произойти. Я не слушал первую часть их длинных монологов, зато помню подробности, приведшие меня в ужас. Помимо всего прочего, они упомянули, что все статуи в городе, включая те, что украшают Ипподром, будут переплавлены на звонкую монету. Им известно, что я не хочу помогать тем, кто причиняет зло христианам, но они все равно попросили меня, лично, после победы руководить работой по снесению статуй, из которых отольют монеты. Эти деньги можно потом использовать для будущего паломничества, и тогда я в самом деле наконец увижу Святую землю, так что мне следует радоваться поручению. Пришлось ответить, что бесполезно обсуждать то, что случится после битвы, если эта битва вообще не должна произойти. Нам следует отплыть в Святую землю сейчас с тем, что у нас есть. Мы пустимся в неведомое, как Моисей со своей паствой, ибо не уступаем им в стойкости.
Можно было бы уйти в ту же самую минуту, если бы не ужасные слова Дандоло. Я увидел, какое впечатление они произвели на бритта, и сам содрогнулся в душе.
— Знай, если ты сейчас отправишься в Святую землю, — сказал дож, — то выжить в пути тебе удастся, только если ты станешь грабить невинных. Для тебя не будет ни манны небесной, ни воды из скалы. Ты должен будешь добывать пропитание сам, а другого средства, кроме как меч, у тебя нет. Ты можешь воспользоваться этим мечом в битве против воинов или в пустыне против женщин и детей. Так что для тебя лучше?
Тогда я согласился остаться, но сказал, что все равно не стану участвовать в битве, которую считаю греховной.
Оба не очень хорошо восприняли мои слова. Бонифаций пригрозил погубить мое доброе имя, отнять у меня земли, разлучить с женой и ребенком, если не вступлю в бой, когда он начнется. И вот что я решил: либо исполняю долг чести, понимая, что совершаю праведное дело, либо то, что делаю, не может считаться долгом, а всего лишь рабством. В любом случае это не деяние пилигрима.
Мой путь стал ясным. До горечи.
Я сказал, что буду сражаться и что готов даже посоветовать другим остаться и участвовать в бою.
Но не сказал, что еще намерен сделать.