И вот всего два дня минули, а над Темиром сияло голубое небо, искрились под солнцем снега на вольных просторах степи и навстречу лошадиному скоку дул морозный ветер. Сбылись видения, тревожившие его во тьме подземелья. Рядом скакал Хизр. Старик сам ехал мирить Мамая с Азис–ханом, чтоб вновь стала грозной сила Орды, чтоб весной вытоптать поля на Руси, чтоб по ветру пустить пепел городов и весей русских, а камень, что припас Дмитрий–князь, в Москву–реку бросить!..
6. СВАДЕБНАЯ КАША
Нежданно–негаданно привалила удача граду Коломне. Загулял весь город, ибо князь великий Дмитрий Иванович не в Москве, не в Нижнем, а здесь, в Коломне, свадебную кашу [167]заварил.
Началось с того, что Дмитрий Костянтинович вздумал русский обычай ломать — свадьбу искони в доме жениха играют, а он московским сватам сказал:
— На Москве свадьбе не бывать. Сам не поеду и дочь не пущу, ибо князь Дмитрий Иванович млад, а я — сед, и к нему на Москву ехать мне непристало.
Митя его слова мимо ушей пустил. Ему не то что в Нижний, а на край света за Дуней идти было под стать, но бояре московские уперлись, пошли наговаривать: «Не слыхано такое, чтоб великий князь к удельному [168]ехал». Митя от них отмахивался. Но бояре не унялись, пошли к митрополиту. Тот крепко задумался. Владыка Алексий хорошо понимал, что во всех этих спорах для Мити одна горечь, что трудно ему молодую, хорошую любовь сплетать с мыслями о том, какой урон Москва потерпит, если он в Нижний поедет. Думал, думал владыка и надумал — свадьбу справлять в Коломне. Хитроумно решил: вроде бы и уступить, и коготки московские показать.
Дмитрий Костянтинович, прочтя ответ, со злости московскую грамоту изорвал в клочья. Сорвал досаду на дочери.
— Твой–то ясный сокол, даром что млад, а премудр, аки змий. Дело повернул так, что мне и сказать нечего. Придется в Коломну ехать, чтоб ей в тартарары провалиться. Любить — любит, а уступить не захотел! — сказал и ушел, крепко хлопнув дверью.
Князь вскоре остыл и за свадебными хлопотами забыл о своих словах, а Дуня их не забыла и потому одна она в веселой и шумной Коломне была тиха и печальна. Когда по обычаю надо было плакать, прощаясь с девичьей волей, княжна не голосила, не причитала, но в песенных напевах дрожала у нее невыплаканная слезинка, и тем горше ей было, что Дмитрий, строго блюдя обычай, ни разу не попытался увидеть ее наедине, поговорить, рассеять думы, что мучили ее.
Князь даже не подозревал, что творится в душе у Дуни, ибо в эти дни заговорил, обошел, обольстил его коломенский поп Митяй, велеречивый, ученый, ласково–хитрый.
Говорил Митяй о том же, о чем тайно мечтала вся Москва: о борьбе с игом татарским, о восходящей звезде княжества Московского. Но если у Сергия Радонежского речи шли от простоты чистого сердца, если владыка Алексий говорил, как муж, умудренный опытом тяжкой борьбы с врагами Руси, и речи его были суровы, тверды и прямы, как тверд и прям русский меч, то Митяй шелками красноречия расшивал свои беседы: повторял он чужие мысли, а от себя вплетал тончайшие золотые нити лести. Где же было разобраться во всем этом хитросплетении Мите! Слова попа Митяя звучали ново и влекли неудержимо, а вокруг весело шумела взбаламученная Коломна, и Мите совсем не приходило в голову, что кто–то сейчас может грустить, думать горькие думы, страдать.
Потому–то грозой нежданной были для него слезы Дуни. Плакала княжна во время венчания. Дмитрий понял только: не ладно что–то, а что? Как узнать?
«Боже ты мой! Когда этот свадебный пир кончится?» — думал Дмитрий, вновь и вновь наклоняясь к Дуне и целуя ее в холодные, неподвижные губы под веселый, заливистый рев: «Горько!»
Но пир длился и длился, а нетерпение князя, проступавшее все ясней, только веселило подвыпивших гостей, они совсем не спешили кончать со свадебной кашей. Кому было понять Митю? Дуня тоже не поняла, что он тревожится из–за нее.
Наконец из–за стола поднялась сваха, гости зашумели, с грохотом упала лавка.
Митя подметил, как тревожно дрогнули ресницы Дуни.
Молодых повели в опочивальню. Когда закрыли дверь, Дуня отошла в уголок, испуганно сжалась. Нет, не только гости, но и Дуня не поняла, почему на свадебном пиру так пристально вглядывался в ее лицо Дмитрий.
«Что он скажет сейчас? Что ответить ему?» — Дуня стояла, опустив голову.
— Дунюшка, горлинка моя, что ты закручинилась? Аль я обидел тебя чем, сам того не ведая?
Каких угодно, но только не этих слов ждала она. Подняла голову. Дмитрий стоит у самой двери, не смея и шагу сделать.
Все еще робея, Дуня подошла к нему, заглянула в лицо, прошептала:
— Митя, милый, наговорили мне, что не любишь ты, что кабы любил, так отцу моему уступил бы, а я… я, дура, поверила.
Дмитрий притянул ее к себе, ответил просто и ясно:
— Нет, Дуня, я очень люблю тебя...
7. ВРАЖЬЕ ОКО
Был ветреный весенний день. Над Москвой неслись белые растрепанные ветром облака, между ними то и дело открывались ярко–синие просветы. По широкому простору Замоскворечья быстро летели тени, перемежаясь с пятнами солнечного света, вспыхивали искры слюдяных окошек, зеленели набухшие влагой мхи на старых крышах, темнело влажное дерево строений. Весь посад был как умытый.
На гульбище одного из высоких кремлевских теремов стоял новогородский боярин Василий Данилыч (до сих пор держали его в Кремле заложником). Боярину было не до игры света. Грузно опершись на перила, он смотрел вниз, на Кремль. Ветер озорно относил в сторону его черную бороду, но и этого боярин не заметил, не до того было.
Сзади подошел Прокопий Киев, посмотрел вниз, стараясь понять, что такое углядел боярин, и, не поняв, перевел глаза на Василия Данилыча.
— На что это ты взираешь так пристально?
Боярин оглянулся.
— А, это ты, Прокопий. Смотрю я, как москвичи каменный кремль закладывают.
— Все смотришь. С той ночи ты и покоя лишился.
Василий Данилыч кивнул:
— Воистину, с той ночи.
Ночь, которую вспоминали новгородцы, пришла и прошла, но Василий Данилыч ее запомнил. Была тогда ранняя весна. Скаты Боровицкого холма уже успели почернеть, но снегу повсюду было еще много. Утренники ударяли лютые, и ночами крепко схватывало землю. В ту ночь Василий Данилыч проснулся от непонятной тревоги. В горнице колыхались какие–то красноватые светы. Боярин промигался — понял, что это ему не снится.
Пожар!
Василий Данилыч встревожился. Накинув прямо на исподнее белье шубу, он с трудом открыл примерзшую дверь, вышел на гульбище. Нет, пожара не было. Но за старыми кремлевскими стенами пылали костры. Боярин смотрел и смотрел на них, не чуял, как под шубу медленно заползал мороз. И было на что заглядеться. Кремль окружало кольцо огней. Внизу у Москвы–реки костры горели правильным четырехугольником, [169]дальше, слегка изгибаясь, тянулась полоса огней до мыса, где Неглинная впадает в Москву–реку, здесь костры замыкались кольцом. [170]Налево, в стороне Великого посада, костров с гульбища не было видно. Но за стенами, за площадью из–за домов поднимались озаренные снизу клубы дыма. Боярин сверху мог разглядеть, насколько отошла здесь линия костров от старых стен. Прикинув на глаз расстояние, Василий Данилыч пробормотал: «Верных тридцать сажен будет».
Новгородец и раньше не переставал удивляться, глядя на бесконечные вереницы обозов с камнем. «Откуда князья московские столько народу и коней добыли?» — размышлял он. А теперь новая новость — костры! Для чего их разложили, Василий Данилыч так и не понял. Лишь утром, увидев множество землекопов, боярин догадался, что кострами оттаивали замерзшую землю.
— Ох, Москва, Москва! Экую казну надобно иметь! Конечно, деньги у князя есть, — считал в чужом кармане боярин, — Москва со всей Руси дани для Орды емлет, небось денежки прилипают. Опять же, как с нами обошлись: всю добычу забрали, — боярин горько вздохнул, — какие меха были! Того ли еще жди — с нас же выкуп сдерут. В Москве это водится. Деньги в московской калите есть, но чтоб так, с маху эдакую громаду поднять… Новый кремль строить затеяли, и каменный, и больше старого — деревянного. Ну! Ну!..