Разбуженный ярким светом, Бердибек–хан поднялся с ложа, искал рукой оружие, выкраденное еще с вечера.
— Сын! Кульна! Что случилось?
А рука все шарит и шарит по пустому месту; следя за ней, Кульна почувствовал, что страх уполз, стало даже весело. Усмехнувшись второй раз за эту ночь, отвечал, стараясь, чтобы голос был спокоен (выходит же это у Челибея):
— Я решил стать ханом, отец.
Бердибек от изумления даже не понял:
— Ханом?!
Короткой вспышкой мелькнула в памяти ночь, когда он сам вкусил сладкий яд ханской власти. В ту ночь в степи подкупленные им эмиры [20]задушили его отца: теперь сын его пришел сам! «Почему сам?» И вдруг понял: «Трус! Выродок! Даже убийц нанять побоялся! Шакал пошел на волка? Ну, погоди!»
Бердибек вскочил. Лицо его было так свирепо, что у воина, державшего факел, затряслись руки. Враги стояли несколько мгновений неподвижно. Темные лица их казались воину совсем одинаковыми, и одинаковая жилка напряженно вздрагивала у того и у другого на виске. Потом Кульна кинулся на отца; тот встретил его тяжелой бронзовой курильницей. В неверном, колеблющемся свете факела заметались две тени.
Удар хана был страшен: лопнули ремни, шлем слетел с головы и со звоном покатился по полу. Кульна покачнулся, в глазах поплыли красные круги, горячая волна подкатила к горлу, и в ярости, забыв обо всем, он второй раз прыгнул вперед, полоснул по темени, но удар пришелся вскользь; хан успел выбить саблю из его рук и сам бросился на сына, споткнулся — кровь заливала ему глаза.
Кульна увернулся, отскочил, сорвал со стены лук…
Длинная стрела проткнула хану горло и задрожала, вонзившись в позвонки.
Кульна тяжело дышал и тут только заметил жену Бердибека, спрятавшуюся за коврами. Он подошел к ней, посмотрел на маленькое испуганное личико. Хатунь [21]была мила, а Кульна любил красивых женщин, он постарался улыбнуться, хотел что–то сказать и… вздрогнул — вспомнил: великого Чингиса пырнула ножом молодая жена, отнятая им у другого хана.
Выхватив кинжал, Кульна покончил с ханшей одним ударом.
Где–то совсем близко полыхал пожар, на стене, изрезанной тенями от узорного переплета окна, плясали огневые отсветы, слышались крики.
В третий раз усмехнулся Кульна: «Лихо старается Челибей… на свою голову».
Накинув ханский халат поверх кольчуги, забрызганной кровью, он вышел в зал, шелестя китайским шелком. Здесь при виде его все упали на колени, приветствуя нового властелина.
И тут только Кульна почувствовал боль, поднял руку, пощупал: на бритой голове вздулась огромная шишка, след последней ярости Бердибек–хана.
4. В МОСКВЕ
Всенощная кончилась. Сторож, шаркая подшитыми валенками, торопливо переходил от иконы к иконе, вытягивая жилистую шею, тушил лампады и свечи; вслед за ним в Архангельский собор вползал тяжелый мрак зимней ночи.
У самого выхода княгиня остановилась и тихо окликнула ушедшего вперед сына:
— Митя, сходи к отцу Петру, пусть отслужит панихиду на могиле князя Ивана.
К княгине подошел старый боярин Бренко, заглянул в темные тени, упавшие на глаза от низко опущенного вдовьего плата, не увидел — угадал в них слезы, сказал ласково:
— Княгиня–матушка, в животе и смерти бог волен, опять будешь убиваться о своем князе, упокой, господи, его душу, — боярин широко перекрестился. — Пойдем лучше, княгинюшка, не томи, не надрывай душу.
Еще ниже опустила княгиня голову, прошептала беззвучно:
— Пусть Митя сходит к отцу Петру.
Бренко вздохнул, в раздумье посмотрел на князя; тот, круто повернувшись, пошел к алтарю.
Отошла и панихида, особенно печальная в пустом и темном соборе, а княгиня все не вставала с колен; прижавшись лбом к холодному дубовому полу, она тихо всхлипывала. Хотелось попросту, по–бабьи заголосить, выплакать тоску, сдавившую сердце.
«Муж в могиле, сыновья млады, а кругом лютые вороги: татары, Литва, Тверь. Господи, помоги! Господи, вразуми! Страшно, тоскливо…»
Опять слезы туманят глаза:
«Князь! Ваня! Ванечка!.. Жизнь миновала, осталась лишь горечь вдовьей доли. Так жалко сына, так трудно взвалить на его слабые плечи тяжкое бремя княжеской власти, и неизбежно сие: не быть Москве без князя».
Не отряхнув снега с валенок, вбежал меньшой княжич — Иван, закричал громко, на весь собор:
— Матушка, Митя, идите скорее: гонец из Орды прискакал!
— Тише ты, разве можно тут кричать. — Княгиня поднялась с колен, опираясь на руку Бренка, вышла из собора и пошла к терему узкой тропой между сугробами снега.
Ваня, захлебываясь, с горящими глазами, шептал на ухо брату:
— Понимаешь, бояре всполошились, шепчутся. А гонец еле добрался, говорит, все врата на запоре — ночь. А на усах у него сосульки выросли, во! А мне не говорят, что за весть такая, точно и не князь я. Да ты меня не слушаешь, Митя!
Увидев княгиню с сыновьями, бояре затихли, поклонились уставно — в пояс. Гонец бросился в ноги:
— Беда, княгиня! Царя Бердибека убил сын его, безбожный Кульна! В Орде одних знатных мурз [22]человек полтораста перерезали. В Москву татарские послы едут, не иначе на неделе будут здесь. Во граде Сарае люди в страхе пребывают, бо царь Кульна зело лют, пуще отца свово!
У княгини подкосились ноги, грузно села на лавку; Ваня испуганно прижался к матери. Бояре качали головами: «Ах, грехи, грехи».
Пламя свечи задрожало, смутные тени метнулись по стенам, расписанным травами, тускло блеснуло темное золото на поручнях кресла, в котором сидел митрополит.
Митя стоял посредине палаты, волчонком посматривал по сторонам.
О нем забыли! Думают — маленький, так и не князь! Ваня–то прав, что на них серчает, ну Ванька и на самом деле еще мал, а он, Митя, чай, все понимает.
Митрополит наблюдал за ним с улыбкой. «Что ж, спросить мальчонку не худо — ему Русь блюсти, когда нас на свете не будет». Ласково окликнул:
— Митя! — Тут же поправился: — Князь Дмитрий, что ты скажешь?
Вся кровь бросилась в лицо, все мысли свои забыл: еще бы, сам митрополит Алексий его совета спросил! Надо было говорить разумно, как большому, а голос дрожит от волнения, того гляди зазвенит по–ребячьи, а тут еще бояре уставились, смотрят, бороды вперед выставили, но княжое слово молвить надо! Отвечал, как умел, и сам не заметил, что повторяет недавно от митрополита Алексия услышанное. Впрочем, не заметил того и митрополит.
— Не о том думаю, владыко, что свиреп и лют новый царь. Бердибек тоже, говорят, был не больно милостив, думаю о другом: плохи дела в Орде, коли сын на отца руку поднял. Тому радоваться надо. Подумать только: ведь это сущий разбой. Если такое у них творится, одолеет Русь татарву! — и, разгорячаясь, закричал во весь голос, звонко: — Говорю вам, бояре, радоваться надо!
«Ишь ты, какой шустрый! — Глаза митрополита тепло засветились. — Этому мальчишке неведомы нашествия Батыевы и страх предков неведом; видать, новое племя подрастает на Руси…»
И ничего не стало: ни терема, ни свечи нагоревшей; открылись поля, перелески, нищие деревни, зазвенели тоскливые песни родной земли — замученной, растоптанной. «Хорошо ответил князь, разодолжил старика…»
Митрополит очнулся, только сейчас заметил перед собой боярина Вельяминова, увидел нахмуренные лохматые брови, услышал резкий голос:
— …И тебе, владыко, грех, не прогневись; князь млад, его вразумить надо. Такое вымолвить! Татар одолеть! Вельми соблазн велик в сих словесах! За грехи отцов наших покарал нас бог, — боярин поднял перст указующий, — терпеть надо, ибо сказано в писании: «Несть власти, аще не от бога»…
Митрополит встал. Грозно стукнул посохом:
— За грехи, говоришь? Нет такого греха, который не искупили бы кровь и слезы ига татарского. Города в развалинах, поля запустели, волчцом поросли, кости русские непогребенные дожди моют, а ты мне от писания? Ты меня не учи, писание я и сам знаю!..