— А кого послать? Каковы святые отцы? Один Матвей Саранский в стороне стоял, этот на царскую замятию в Орде насмотрелся, понимает, но митрополитом его ставить нельзя: в Орде верный человек нужен, а остальные…
— А Митяй чем лучше?
— Митяю верю!
— А почему только ему и веришь?
Дмитрий засмеялся, но взгляд его был не весел.
— Митяя без меня святые отцы загрызут. Потому и верю ему.
11. ОРДЫНСКАЯ РУСЬ
В Сарай–Берке у ворот епископского подворья толпились изможденные люди. Грязные отрепья, грязные морщины на старых и молодых лицах. Ордынская Русь, ордынские рабы.
Монах, стоявший у ворот подворья, кричал:
— Не напирайте, православные! Владыка Матвей приехал ныне и сейчас отдохнуть лег. Чай, понимаете, владыка стар, устал с дороги, не пойду его тревожить.
К воротам вышел худой, как кощей, парень, махнул низкий поклон. Кто такой, монаху объяснять не надо. Вон на щеке плохо прикрытые бородой выжжены синеватые завитки арабских букв. Клейменый раб ордынский стоял перед воротами. Вон и на спине сквозь дыры в рубахе видны узкие полосы струпьев. Монах определил без ошибки: «Парень бит плетью два аль три дня назад. Следы свежие, тройными лучами расходятся, значит, бит парень плетью–треххвосткой».
— Пусть так, отец, — начал было парень и тут же зашелся кашлем, схватился за грудь, отхаркнул кровавый сгусток. Повторил: — Пусть так! Мы владыку Матвея не потревожим, пусть другой кто выйдет из тех, кто с ним в Москву ездил. Понимаешь, душа горит! Пусть расскажет, как там дома, на Руси. Я чаю, на сосенках молодые побеги, как зеленые свечки, встали, а в лесах прохлада, не здешнее пекло. Изныла душа по родине! Пойми. — Парень прикрыл глаза заскорузлой ладонью, постоял молча, судорожно стараясь подавить новый приступ кашля, и не сладил, опять заперхал, опять сплюнул кровью, наконец отдышался, сказал тихо, но страстно:
— Пусть выйдет, пусть скажет, мечи на Москве куют ли? Аль забыли о нас и измрем мы в Орде неотмщенные? — С тоской повторил: — Позови, отец, кого–нибудь, кто в Москву ездил.
— Никого звать не надо, — откликнулся монах, — я был на Руси. Стоят, стоят сосны в зеленых свечечках, в лесах прохлада, на полях мужики пашут, ну, а следом за сохой грачи суетятся. Русь…
— В овражках еще снежок лежит?
— Мы уезжали, лежал. Синеватый, крупчатый, рассыпчатый…
В толпе вздыхали. Как шелест, шел шепот:
— Русь! Русь! Родная! Далекая, отнятая…
Парень спросил совсем тихо:
— А мечи? Про мечи скажи…
— Ты бы, парень, помолчал о том, — нахмурился монах, — не дай бог, узнает про то царевич Арапша. Гляди, тогда треххвостка тебе райской лозой покажется. За такие речи в Орде живьем варят. Не бывал я в кузнях, не по чину мне это… нет, не бывал… одно скажу: смрада этого кузнечного на Москве хоть отбавляй, и молоты по наковальням везде стучат, а что куют, про то мне неведомо.
— Может, просто подковки?
— Может, и подковки. — Монах осклабился, уронил словечко как бы невзначай: — На Москве кони на все четыре ноги кованы, с чего бы еще столько подковок ковать, бог весть. — И сразу же зачастил скороговоркой: — Расходитесь, православные, расходитесь. Служба в церкви давно отошла, хозяева вас, небось, ждут. Идите с миром, не гневите хозяев.
Люди побрели прочь, и, когда никого у ворот не осталось, к монаху подошел раб, державшийся до того в стороне.
— Буди, отец, епископа Матвея. Скажи ему: раб мурзы… нет, имени мурзы не назову, боюсь. Скажи владыке просто: раб божий, имя же его неведомо, хочет поведать великую тайну.
Видя, что монах открыл рот, чтоб возразить, раб не по–рабьи властно сказал:
— Буди владыку. Не терпит время!
Много силы вложил человек в эти слова, поверил ему монах, послушно пошел в ворота…
Торопливо окинув взглядом введенного к нему раба, Матвей промолвил:
— Слушаю тебя, чадо.
— Беда, владыко! Ноне после обедни замешкался я у церкви. Вишь, лапти у меня совсем развалились, вот и сидел я, подвязывал их. Тут поп Иван на паперть вышел. Гляжу, к нему двое подошли: старый и молодой. Поп старику кивнул, говорит: «Здрав будь, купец Некомат». — Потом вдругорядь кивнул на молодого и спрашивает: «А это кто таков будет?» — Купец ответил: «Это боярин Вельяминов». — Поп поклонился и говорит: «Здрав будь и ты, боярин Иван сын Васильев». — А боярин ему вместо ответа: «Припас?» — А как же, — это поп ответил, — припас, говорит. — Тогда боярин вытащил из–за пазухи калиту, отдал попу. Слышно было, деньги звякнули, а поп корешок вынул, отдал его Вельяминову, да и скажи такое, что я своим ушам не поверил.
— Что же сказал поп Иван?
— А сказал он: «Ты святого Хизра предупреди: будет корень толочь — пусть ступку тряпицей закроет, чтоб, значит, пылью святой Хизр не надышался, а то помрет в корчах святой Хизр…» — Думай, владыко, русский поп поганого Хизра трижды святым назвал. Выходит, продался поп Иван.
— Похоже на то. Ты про это никому не говори, а я поразмыслю. Иди, чадо…
Когда раб ушел, епископ Матвей закрыл глаза, задумался. Из памяти всплыло узенькое, лисье лицо попа Ивана с редкой бороденкой под всегда сухими губами кривого рта. Серая у попа Ивана бороденка, будто мочалка в мыльной пене. Не в почет пошла ему проседь.
То, что поп трижды Хизра святым величал, мало встревожило епископа Матвея, в другом чуял он недоброе, а в чем — понять не мог.
А недоброе было. На следующий день по Сарай–Берке покатилась весть: Арабшах вечером на пиру кричал, что он и Урус–хана из Хаджитархана выгонит, и на Мамая пойдет. Ну покричал и ладно, не в первый раз оглан о том кричит, но вышло, что в последний. Ночью Арабшах умер в корчах.
На утро хватились, обедню служить, — попа Ивана и след простыл. Епископ приказал:
— Сыскать! — Приказал, сам не веря в то, что найдут.
К обеду в Сарай–Берке новый переполох: святой Хизр исчез. Нукеры весь город обшарили. Куда там! Ищи ветра в поле. Так ни того, ни другого не нашли. По Орде поползли слухи:
— Мамаево то дело… Мамаево…
12. ВОЖА
Тих послеобеденный час теплого августовского дня. С высокого холма русским ратникам были видны в плавном изгибе реки Вожжи [280]белые громады облаков. Утонули они в реке, замерли, притаились, точно ждут чего–то. Ждут и люди. Есть чего ждать!
Не зря поп Иван корешок припасал. «Арабшах сорвался с цепи повиновения — Арабшах должен умереть!» — Так решил Мамай, так и стало по воле его. Теперь можно было послать мурзу Бегича на Русь.
Спешно собрав московские полки, князь Дмитрий бросился навстречу ордынцам, не дал перейти рубежи, встретил врагов за Окой в Рязанском княжестве. Сошлись рати, стали, четвертый день стоят, а между ними речка Вожа течет.
Но сегодня в полдень приказ князя Дмитрия всколыхнул московские полки. Отошли они от берега, поднялись на кручу: добро пожаловать, гости дорогие, сюда, через Вожу! На правом крыле во главе полков стоял князь Данило Пронский, на левом московский окольничий Тимофей Вельяминов, в середине сам князь Дмитрий.
В мареве нагретого солнцем воздуха дрожат заречные леса. Там мелькают пестрые халаты ордынцев. Все больше их. Двинулась орда! Жди удара!..
Вместе со всеми следит за врагами и Семен Мелик. Необычно бледно и сурово лицо Семена, необычны мысли его. Привык Семен к походам и битвам, привык, уходя, говорить Насте:
— Опять плакала? Аль забыла, что отпела меня? Чего отпетому сделается!..
Так повелось у них, к шутке этой и сам привык, перед битвой хотелось верить, что в бою ему смерть не написана, а в сече рубился бездумно, забыв о примете, и лишь потом вспоминал о Настином измученном лице. Так повелось. Но сегодня, завидев за Вожей всадника в золоченом доспехе, поняв, что сам мурза Бегич выехал к реке и смотрит на строй русских полков, насторожившись, как барс перед прыжком, Семен не мог думать только о битве. Стало понятным то, что всю жизнь вставало между ним и Настей, стала понятна мука Настина, вечная тревога ее. Не о себе думал Семен, о сыне: