Подойдя к черепу, Некомат легонько толкнул его носком сапога. Так и есть! Ехал сюда не зря! Полуистлевшую чалму, обмотанную вокруг шлема, удерживала изумрудная пряжка.
Купец наклонился, трепещущими, похолодевшими пальцами отстегнул ее, сунул за пазуху. Металл и мокрые камни могильным холодом легли на сердце.
— Свят, свят, свят… — зашептали тонкие губы Некомата, но тут же купец и страх и молитву забыл — в порыжевшей траве сверкнули каменья на рукояти сабли. Несколько шагов — и опять что–то блеснуло.
Купец обезумел. С горящими глазами метался он по полю, задыхаясь, наклонялся к земле, ворошил мертвые кости.
Лязг и звон спугнули воронов, со зловещим карканьем поднявшихся к темнеющим тучам.
Некомат и остерегаться забыл, видел лишь золото и каменья мертвецов, их добром торопливо набивал он мешок, притороченный к седлу.
Наконец, когда совсем стемнело, купец выпрямился, натруженная спина ныла, пот на лбу и роса в бороде холодили, провел рукавом по лицу да так и замер с поднятой рукой: над полем пронесся заунывный вой. Конь дернулся в сторону, купец опомнился, бросился к нему, не попадая ногой в стремя, еле влез на седло, поскакал. Куда? Разве знал Некомат! Пригнувшись к гриве, он мчался без дороги, один среди мертвецов, слыша лишь волчий вой, да лязг доспехов, да хруст человечьих костей под тяжелыми подковами коня.
— Старый дурень! Жадность одолела! Свят, свят, свят… господь бог Саваоф, — шептал Некомат, с ужасом оглядываясь назад и видя во тьме бесчисленные огоньки волчьих глаз.
— А может быть, это ограбленные мертвецы волками обернулись? Не уйти!.. Наседают оборотни! Вот она, лютая смерть!
А мешок, как живой, подпрыгивает, бьет по колену. Тяжел мешок! То ли встречный ветер хлещет по глазам, застилая их слезами, то ли мешка жаль, но рука сама собой срезает ремни, и вся добыча со звоном срывается вниз. Были сокровища и нет их, только застежка, снятая первой с мертвой головы, порой сквозь рубаху покалывает грудь.
А волки скачут вровень с конем…
— Пропал! Пропал! — твердит старик, полосуя плетью конские бока. Выкаченные глаза его уже ничего не видят, но замечает купец, что измученный конь прибавил ходу, не слышит, как ржет он, и, лишь увидев костер так близко, что даже искры разглядеть можно, старик вопит не своим голосом и валится с седла.
Лают собаки, гортанно кричат люди, ничего не слышит Некомат: обмер старик. Когда подняли его, поволокли к костру, идти он не мог, косолапо загребал землю ногами, на вопросы ничего не отвечал, икал только.
— Очухался, что ли, дед? Ишь очами хлопает, аки сыч! — услышал он над собой голос, поднял трясущуюся голову, тупо уставился на говорившего, и хотя тот окликнул его по–русски, но узкие глаза над острыми скулами, редкая бороденка и остроконечная, отороченная волчьим мехом шапка говорили за себя.
— Откуда? Куда едешь? Как тебя на мертвое поле занесло? Нечисто там, мы туда ходить боимся, — говорил татарин.
Некомат отвечал односложно, потом, невольно вздрогнув, спросил:
— Что за кости там в поле? Чьи?
Татарин нахмурился, но ответил:
— Была битва. Мюрид–хан, что ныне в Сарай–Берке сидит, посек орды наши.
— Чьи?
— Абдулла–хана, — с запинкой ответил татарин, потом добавил: — Правду сказать, орды эти не Абдуллы, а Мамая. Эмир это дело затеял, из Крыма ушел, его наговором Темир–ходжа Хидырь–хана убил, Темир–ходжу убил Мамай же, да вот с братом Хидыря не поладил, ну Мюрид и разбил нас, вот теперь мы в степях и бродим.
Некомат навострил уши.
Еще в Москве на Семкиной свадьбе, желая загладить окрик свой, был с ним князь Дмитрий ласков, рядом посадил, вина подливал, о делах торговых беседовал, а узнав, что Некомату путь лежит в Сурож, в великой тайне поручил разведать, который из двух царей ордынских сильнее. Обещал трудов не забыть и задаток дал, а тут сама собой тайна в руки шла.
По обычаю своему, чтоб татарину язык развязать, Некомат ужалил:
— Коли Абдулла не хозяин у вас, коли Мамая Мюрид разбил, что же вы в степях под дождем мыкаетесь, что к царю Мюриду с повинной не идете?
Татарин пристально приглядывался — не Мюридов ли то лазутчик, не нужно ли его кинжалом пырнуть, — но старик выглядел простецки, сидел у костра съежась, на лице плохо стертая грязь, глаза испуганные, рот приоткрыт, сомнения у татарина исчезли.
— Я еще не о двух головах, чтобы в Сарай–Берке к Мюриду идти, — ответил он, — не знаешь ты, гость, нашего эмира, потому так и спрашиваешь. Не человек — волк. Во что вцепится, то зубами держит. Крым бросил, мало ему, весь Улус Джучи подай. Помяни мое слово, Мюрида он слопает.
— Что же Мамай–то ваш, — опять незаметно кольнул Некомат, — воевода, эмир, вроде царя, что ли? Только как же тогда Абдулла царствует?
— Абдулла–хан? — татарин сплюнул в костер через редкие зубы. — Как это у вас на Руси говорят — «рыба — не мясо», только и есть, что щенок Чингисхановых кровей. В том и беда Мамая, что с родом Чингиса он никак не в родстве, а то давно бы быть ему ханом… только все равно и так он себя покажет.
Засыпая у огня под попоной, пропахшей конским потом, Некомат уже не жалел о брошенном мешке.
В самую середину Мамаевой орды угодил, теперь только вынюхать, а там князя Дмитрия и за мешок заплатить можно будет заставить.
10. ИУДА
Золотой халифский динар [111]в руках Мамая блеснул и исчез.
Некомат не отрываясь следил за тонкими, подвижными пальцами эмира, не чуял, что Мамай сам наблюдает за ним.
В недобрый час привел купец свой караван в становье Мамаевой орды. Только что вернувшийся из степи с ханской охоты эмир сидел усталый, мрачный. Узнав о приезде московского торгового гостя, Мамай потребовал его к себе немедля, послал за ханом, но Абдулла не пришел, велел сказать, что хочет отдохнуть, выспаться.
Сейчас, сидя в теплой юрте, эмир чувствовал, как горят у него щеки, исхлестанные за день осенним степным ветром, но, видя, что купец свеж и хитер, подбадривал себя, злобясь на хана.
«Щенок, гаденыш», — думал Мамай, не отвечая на вкрадчивые речи Некомата, а сам вертел и вертел меж пальцами золотой динар.
Некомат, поглядывая на хмуро сведенные брови Мамая, хвалить Московского князя остерегался: не ко времени — эмир, помилуй бог, сердит, выгоднее топить, ну и плел паутинку.
— Не во гнев будь тебе сказано, смеялся над тобой князь Московский, дескать, побил тебя Мюрид и в степь выгнал. Известно, князь–то Митя млад, неразумен.
Эмир поднял голову, прищурясь, посмотрел на Некомата.
Купец в страхе увидал, как на лице у Мамая под скулами желваки ходят, точно Мамай слова гостя на зуб положил, жует — пробует. Потом мало–помалу все на лице его застыло, окаменело, кожа стала пергаментной.
Некомат пуще перетрусил (сердит сегодня эмир), а еще страшнее, что под этой мертвой маской ничего не стало видно, как тут за мыслью Мамая уследить?
Но вот на лбу у эмира появились две–три поперечные морщинки, одна бровь полезла выше другой.
— Говоришь, на пиру все это тебе Московский князь сказал?
Купец кивнул утвердительно.
— Значит, другом своим считал тебя князь, а ты его мне продаешь… был бы он врагом тебе — иное дело... — Мамай помолчал, продолжая всматриваться в лицо Некомата. — Впрочем, морда у тебя, купец, постная — святоша! Князь Дмитрий по младости своей тебе доверился. Вижу — зря. — Мамай вдруг улыбнулся, у Некомата отлегло от сердца, а эмир сказал, спокойно бросая слова: — Все ты врешь, купец!
Некомат вздрогнул. На самом деле, в угоду Мамаю оболгал он князя. Как вышло, и сам не знал, во всем золотой блеск динара виноват.
Купец опустился на колени:
— Повелитель, сурожанин я — с Сурожем генуэзским торговлю веду и через степи твои езжу в Крым постоянно, изловить меня просто. Посмею ли я лгать тебе?
— А врешь! С чего бы Дмитрию ругать меня? Заврался, купец, не с этим ты сюда ехал. С чем же?