Еще сверху заметил Фома, что кто–то от работы отлынивает, таясь за кустами. «Вишь, подлый!» — припустясь с горки, Фома медведем вломился в кусты.
— Кто тута хоронится?! — ухватил за ворот, тряхнул. — А, это ты, Бориско! — Погнал его на дорогу, действуя коленкой, ибо руки были заняты: за шиворот парня держал. Бориско после каждого пинка только ойкал, но оглядываться на Фому поостерегся, пожалуй, в зубы заедет. Озлился медведище.
Выгнав парня на дорогу, Фома принялся его срамить. Возчики, бросив работу, столпились вокруг, глядели хмуро. Бориско понял: заступы не жди — начал отлаиваться сам:
— Ты што, Фомка, кулаками в нос суешь? Видывали мы твои кулаки! Сыты! Дали тебе под начало обоз, ты и рад над людьми куражиться. Глядите, люди добрые, какой у нас воевода сыскался — Фомка–вор. Ты перед князем выслуживаешься, а мы — люди малые, нам и в кусты схорониться не грех.
«Ишь куда загнул, идол», — удивился Фома, начал было совестить:
— Ты подумай, на какой работе мы. Камень везем! Каменный град, сиречь Кремль, на Москве строить.
Только Бориско не унялся:
— Град? Как же! Так мы его и построили! А куда обоз гоним? Въедем в Кремль и к Троицкой башне свернем. Стрельня завалилась, срамота смотреть, а камень владыка Алексий у князя отобрал и тут же рядом с развалиной Троицкой башни церковь строит.
Возчики зашептались:
— Парень правду–матку режет. Божий храм строить, конечно, дело благочестивое, но от татар али от Литвы одним благочестием не оборонишься. Можно было бы с храмом и подождать! Бог простит.
Фома, однако, не смутился, подбоченясь, шагнул на Бориску.
— И опять ты дурак!
— Лаяться ты горазд!
— Угу! А ты думать не горазд. Не понял, как есть не понял, пошто храм раньше Кремля воздвигают.
— А пошто?
— А по то... — Фома не договорил. Из толпы крикнули:
— Ой! Глядите! Солнце!..
И тут только люди увидели, что ослепительный зной августовского дня меркнет. На запрокинутые к небу лица легла празелень необычных теней. Фома как стоял подбоченясь, так и не опустил рук, приговаривал вполголоса:
— Вот те на! Солнце щербато! [143]
В наступившей тишине громко прозвучало тревожное ржание коня. Как бы в ответ, сразу закричали несколько человек, кто–то в ужасе повалился наземь, зажимая лицо руками, кто–то вопил, всхлипывал по–бабьи, тонко и пронзительно. Быстро темнело. Бориско, обезумев от страха, кинулся прямо в лес, но Фома его перехватил, грозно тряхнул:
— Стой! И вы все стойте… — загремел он и добавил такое крепкое словцо, что люди невольно попятились.
— Экий леший! Тут знамение грозное на небеси, а он такими земными словесами человеков вразумляет, что, если его на месте громом не разразит, придется вору верить.
Но грома не было, а Фомка орал бесстрашно:
— Вы што, аки овцы, сгрудились? Гляди веселей, дьяволы!
Из толпы вылез отец Бориски. Старик напустился на Фому, застучал в землю клюшкой:
— Ах ты, бесстыжий! Нашел время лаяться! Да знаешь ли ты, чем сие знамение нам грозит?
Фома опять подбоченился.
— Чем?
— Беды, глад, мор…
— Ой, Пахом, помолчи! — загрохотал опять Фома. — Не то я те, старый ворон, всю бороду выдеру. Ты у меня покаркаешь, ты у меня попужаешь людей. Я слыхивал, тебе не впервой по небесным знамениям беды пророчить. Твоя старуха сказывала, как ты единожды брехал, ныне опять за то же принялся!
Пахом невольно замолчал. Потом, переведя глаза с солнца на Фому, спросил тихо, со страхом:
— Фомушка, да нешто ты и знамениям небесным не веришь? Уж не обасурманился ли ты в Орде?
Люди враждебно и настороженно ждали ответа. Фома понял: ошибиться нельзя! Могут тут же и задавить без пощады, а потом, обезумев, в леса разбегутся. Ошибиться нельзя! И, глядя на серп солнца, он отвечал напевно:
— Не верю я, детинушка, ни в сон, ни в чох, ни в птичий грай, а верю я, детинушка, в свой червленый вяз…
— Так то ж Васька Буслай, [144]— откликнулся Пахом, — этим словом свою дубинку славил.
— А я чем хуже Буслая? А вы все чем хуже? Носы повесили! Страшно! Солнце, аки месяц о трех дней, и лучи свои скрыло. Што с того? Не для нас то знамение!
Испуганные люди невольно потянулись к этой простой и задорной мысли: «Не для нас…» Только Пахом еще не сдавался, спросил со вздохом:
— А ты почем знаешь, что не для нас?
— Нет! Не для нас! — Фома говорил убежденно. — Сам ты сказывал: «Знамение сие грозно». А за што нам, русским людям, грозить? Не мы давим, нас давят! Не мы кровь людскую пьем, нашу кровь ханы пьют! Што Руси знамения бояться? Пусть ордынские вороги наши сию тьму разумеют! Тьма на них!
— Дай–то бог! Дай–то бог!.. — повторял Пахом, крестясь. За ним поснимали шапки и другие мужики, а Фома взглянул на солнце и весело воскликнул:
— Эге, никак светлее становится… Бориско! Не договорил я тебе с этим переполохом. Разумей: Алексий–митрополит где храм ставит? На каком месте? Ты, может, и не ведаешь. Там двор ордынский стоял. Отдала владыке то место царица Тайдула. Он там, не будь плох, церкву деревянную поскорее поставил, а церква та сгорела, а царицу Тайдулу зарезали… — Фома скорчил лукавую рожу, подмигнул. — Вот владыка и спешит место занять, обратно татар в Кремль не пустить. Смекаешь, в чем хитрость?
Фыркнул довольно, глянул лукаво. Возчики заулыбались. Тогда, толкнув Бориску в плечо, Фома добавил:
— Довольно головы загибать, шеи посворачиваете! Принимайся, робята, за дело, начинай воз вытаскивать. Будет вам на солнце глазеть, говорю, не для нас знамение, вишь, светает.
3. МАМАЕВ ПОСЛАНЕЦ
Арба с поставленными в ряд узкогорлыми кувшинами затарахтела по переулку, где целый квартал был занят ханской мастерской.
— Вода! Вода! Холодная вода! — загорланил торговец, и послушные этому призыву ханские рабы бросали работу, бежали к воде — напиться. Сразу затихло пыхтение мехов у горнов, смолкли удары молотов, скрип чигирей, [145]поднимавших воду в бассейны, откуда она самотеком шла по трубам к горнам для охлаждения их. Знал купец, куда привезти свой товар. Чистую питьевую воду нигде так не расхватывают, как тут, в кархане, [146]где около огня и горячего металла люди изнывают от жажды.
Переулок сразу запрудила толпа, так что случайный всадник, проезжавший здесь, остановил своего ишачка, — не протолкаться. Оставалось терпеливо ждать, когда очистится дорога, а очиститься она должна была скоро: вон как надсмотрщики стараются, палок не жалеют, гонят рабов обратно к горнам, да и воды у купца ненадолго хватит. Рассудив так, всадник сидел неподвижно, только его туфли без задников, свисая пятками чуть не до земли, тихо покачивались. Вдруг он вздрогнул, подобрал ноги. На другом конце переулка, привлеченные сюда шумом, показались воины ханского караула. У этих расправа коротка. Десяток ударов сплеча, десяток вскриков, рубцы на голых плечах и спинах, сразу набухшие кровью, и толпа рабов, не дожидаясь, чтобы воины обнажили сабли, рассыпалась, побежала.
Купец вскочил на арбу и погнал лошадь. Звон и дребезг сопровождали купца — денег у рабов не было, и расплачивались они кто чем — своими издельями. Купец, подгоняя лошадь, опасливо оглядывался на десятника караула, знал: попадешься — плохо будет за прямой грабеж ханской карханы.
«Держи! Держи!» — неслось вслед. Но не на того напали! Лошадь у него была резвая, дороги он не разбирал. Сбив с ног замешкавшихся на дороге рабов, купец скрылся за углом.
Еще горячий от свалки, десятник наткнулся на всадника, продолжавшего сидеть на ишаке.
— Ты кто? — прохрипел он, раздумывая, не огреть ли плетью и этого.
— Бедный уртакчи. [147]