— Царский посол! — Вельяминов сразу вспотел. — А мы–то закрылись. — Срывающимся голосом закричал стоявшим внизу воинам:
— Отворяй! Отворяй скорей!
Заскрипели петли, ворота подались, распахнулись. Татары ворвались в кремль. Полосуя лошадь плетью, скакал мурза Ахмед, у Красного крыльца соскочил с седла, ругаясь последними словами, побежал наверх.
— Где ваша княгиня? Попа вашего главного подавайте сюда!
Из толпы бояр вышел митрополит Алексий, встал на верху лестницы, на две ступеньки выше Ахмеда.
— Здравствуй, мурза. Чего тебе надобно?
«Сейчас владыка с ним поговорит, ишь гневен!» Митя протиснулся вперед, встал рядом, руку положил на рукоять меча (когда только успел мечом опоясаться!), глядел во все глаза на мурзу, на митрополита, за спиной слышал шепот матери:
— Митя, иди назад. Иди сюда.
Дмитрий, казалось, не слышал. Назад идти, за боярские спины прятаться? Как же! Небось Евпатий Коловрат не прятался!
Мурза кричал про разбой, про то, как в лесу у него девку отбили.
Митрополит сочувственно:
— Так, так, ишь грех какой! — и вдруг добавил: — Видать, не перевелись удальцы на Руси! — Потом уставился на мурзу, седые брови сошлись в одну черту:
— А что за девка такая? Откуда ты ее добыл? Нам ведомо, как ты села жег да русских людей губил!
Мурза рассвирепел, брызгая слюной, заорал:
— Ты что, поп, одурел? Забыл ты, с кем разговариваешь?
Алексий ему спокойненько:
— С послом небось? А только кто тебя знает, посол ты аль нет? Басмы [63]твоей я не видел.
Мурза сунул руку в халат.
— Пайцзе? На!
Митрополит взял, взглянул мельком — серебряная пластинка, тонкий узорный чекан. Протянул Мите.
— Князь Дмитрий, посмотри.
— Владыко, а что тут за завитушки такие?
— Надпись басурманская. Эй, посол, читай, чего здесь сказано?
Ахмед выпрямился, расправил плечи, точно вырос у всех на глазах, прочел без крика, торжественно:
— Силою вечного неба! Всякий, кто с трепетом и послушанием не исполнит повеления Кульны–хана, пусть будет убит!
Бешено затопал ногами:
— Слышал ты! Слышал?!
— Что говорить, грозно! А только… — Митрополит смолк на миг. Митя так и впился в него глазами. — Только ты, мурза, полегче топай аль не слышал, что Кульну твоего, как барана, зарезали? Царем у вас нынче в Сарай–городе сидит Навруз.
Мурза попятился, оступился:
— Науруз?!
— Что, княже, не поклониться ли нам царю Наврузу послом Кульниным? Забить его в колодки [64]да и отправить в Орду!
— Так его! — Дмитрий швырнул басмой в Ахмеда.
Владимир, которого до того старый Бренко крепко держал за плечо, вдруг вырвался, оттолкнул бояр, прыгнул вперед:
— Бей ордынцев!
Мурза, выхватив саблю, пятился с крыльца:
— Меня в колодки? Ордынцев бить?!
Не задержи Володю Дмитрий, спознался бы он с татарской саблей.
Митрополит шагнул за мурзой, тесня его вниз, говорил спокойно, но страшно:
— Поберегись, мурза, вложи саблю в ножны, не то в самом деле в колодки забью… Ну, то–то же. Уноси ноги, пока цел, да разбойничать на Руси зарекись — как бы худо не было!
Глядя вслед татарам, Дмитрий сказал:
— И что, владыко, ты их отпустил? Забить бы мурзу в колодки.
— Нельзя, Митя. — Митрополит погладил кудрявую вихрастую голову мальчугана. — Кто его знает, царя–то? Как бы Навруз на такое дело взглянул? Ворон ворону око не выклюнет.
Только в полях под Москвой мурза немного опамятовался, поехал шагом.
Кто–то из татар, призвав на помощь Аллаха, решился спросить мурзу:
— Куда же теперь поедем?
Ахмед поднял голову, ответил негромко, печально:
— Путь остался один — в Крым, к генуэзцам, в Каффу. [65]
ГЛАВА ВТОРАЯ.
1. РАССВЕТ
Семка проснулся от холода. Утро. На лесной прогалине белеет туман. Из–за густого осинника виден краешек огромного красного солнца. Парень поднялся со мха потихоньку, чтоб не разбудить Настю. Пошел в лес.
Благодать–то какая! Посмотришь на землю против солнца — трава стоит, жемчужная от росы, и блеска в ней мало, зато паутинка, сетью растянутая меж сосен, самоцветами унизана.
Пока собирал хворост, вроде легко на душе было, а вернулся на поляну, запалил костер, дымной струей заволокло сердце. Глядел на Настю, думал: «Печаль ты моя, я ли тебя не люблю, головы своей за тебя не жалел, а ты… Не иначе околдовал татарин девку, напустил порчу. Как новую напасть избыть, на черный морок с мечом не пойдешь!»
Не заметил, что Настя проснулась; когда шевельнулась она, поднял голову, пытливо заглянул в тихие, глубокие озера ее печальных очей. Потемнела их прозрачная лазурь, тишина стала обманчива, и ждешь тревожно — поднимется из синей бездны неведомое, холодным плёсом [66]сверкнет.
Неведомое! Когда–то думал, что все мысли Настины изведал, а ныне… Гадай о них по потаенному блеску очей, жди беды. Вот и сейчас прозрачные искры дрожат у нее на камышинках ресниц. Кабы искры эти только лесной росой были!..
И опять спор, и опять то же.
— Лада моя, доколе мучить меня будешь? Неужто вправду в монастырь от меня уйдешь? Невмоготу мне это.
Долго, долго смотрела она на Семена, — вот ведь, кажется, близкий, родной, а по–прежнему не прижмешься к парню: ужасом зимним изошла душа, и Семкиных ласк ей не надо. Страшно! Вдруг он мурзу напомнит. Скинула плащ, подхватила упавшую косу.
— Не мучь меня, Сема. Нет у меня никого, кроме тебя, только и к тебе пути мне заказаны, для такой одна дорога — в черницы, грех замаливать.
— Да где он, грех–то? Мурза грешил, а ты виновата? Настенька! — хотел обнять. Настя рванулась прочь, спасаясь от сомнений своих, полоснула парня по сердцу:
— Небось попрекнешь потом, что порченую в жены взял…
И ушла, приминая моховые кочки. Семка глядел ей вслед: пошла к ручью — умыться… не оглянулась даже. Туман! Туман!
Лесам скоро конец, по всем приметам, жилье людское близко, надо бы помаленьку выбираться из дебрей, да неведомо: ушел мурза в Орду аль нет?
Но хлебушко на исходе, каждую крошку беречь приходится, не выйти нельзя.
А потом куда?
Настя в монастырь, а ему, Семке, и идти некуда.
Дрогнули под утренним ветром листья осин, розоватые космы тумана шевельнулись, поползли, цепляясь за ветви, обволокли Семку, стали студеной, беспросветной, белесой мглой… И опять тишь в лесу, только птицы щебетать начинают.
Вдруг сучок треснул. В ельнике мелькнула серая тень.
Волк?!
Настя хотела крикнуть, позвать Семку, но промолчала: обрадуется парень, невесть что подумает, почто ему сердце зря бередить — стояла, затаясь, и только тут разглядела, что это не лютый зверь [67]лесной, а просто бездомный пес вышел на поляну и сел недалеко от костра.
За шелестом осин едва разобрала Настя негромкую речь Семена:
— Что, пес, чаю, голоден ты? Эк брюхо у тебя подвело.
Парень вынул из–за пазухи ломоть хлеба, взвесил на руке, подумал, отломил половину, швырнул псу; тот испуганно бросился в сторону, потом понял, кинулся обратно к хлебу, жадно проглотив кусок, растерянно повел носом по пустому месту, взглянул на Семку, вильнув хвостом, доверчиво подошел к нему.
Настя глядела из–за сосны. Ей ли Семена не знать, а таким никогда его не видывала.
«Вот он каков, с бродячим псом последним куском поделился, пожалел, да и сам он какой–то понурый, жалкий».
— Эх, псина, видать, солоно тебе пришлось, и драный, и голодный, — тихо говорил Семка, — ишь и репей прошлогодний в шерсти у тебя запутался, а у меня в сердце горе репьем сидит. — Смолк, гладил собаку, вздохнул: — Вот покинет меня Настя, я таким же бездомным бродягой стану. — Обнял пса за шею, ткнулся лицом в косматую шерсть.