— Но все же мы начнем с севера, — сказал Карл. — Канифер, заготовьте приказ генералу Любекеру атаковать Петербург с суши, а адмиралу Анкерштерну — с моря. Пусть царь растягивает армию. А уж мы ударим вслед за ними и пойдем прямо… — Карл вдруг умолк.
— На Москву, ваше величество. Да? — трепеща от восторга, подсказал Канифер.
— Штаб еще не решил, — усмехнулся Карл и, увидев недоуменное лицо адъютанта: «Какой еще штаб?» — постучал указательным пальцем себя по лбу: — Мой штаб, генерал. Королевский.
Глава третья
ТОРЖЕСТВО МАЗЕПЫ
Граф Головкин не спеша спускался по осклизлой от сырости лестнице, ведшей вниз, в пыточную. Он старался не касаться стен, дабы не выпачкать новый кафтан рытого бархата.
Солдат, провожавший его, шел впереди со свечой и предупреждал:
— Здесь в ступеньке выбоина, ваше сиятельство. Осторожней.
Наконец ступеньки кончились, они свернули влево, прошли темным длинным коридором, и солдат, остановившись, открыл в стене скрипучую дверь.
— Сюда, ваше сиятельство. Порожек высокий, не споткнитесь за-ради Бога.
Головкин вошел в пыточную — темное прокопченное подземелье без единого окна и отдушины. Лишь на столе, стоявшем недалеко от входной двери, тихо мерцали огоньки трех свечей да в дальней от стола стороне розовели в очаге угли, на которых калили пытчики страшный свой инструмент. Где-то там, у очага, угадывалась серая фигура кнутобойца. Остальные не виделись графу, пропадали в сизоватой мгле, хотя он знал — пытчиков тут несколько.
Подьячий, сидевший за столом, увидев начальство, вскочил со стула. Головкин подошел к столу, на котором лежали листы опросного протокола, и, потянув к себе ближний, спросил:
— Ну что, Левкин? Как дела? Все еще упираются?
— Нет, ваше сиятельство, один уже спекся.
— Как «спекся»? Умер, что ли?
— Нет, что вы, ваше сиятельство, разве мы позволим до казни умереть человеку. А спекся, значит, отказался от доноса своего.
— Кто?
— Кочубей, ваше сиятельство.
— И что говорит? Зачем писал?
— Теперь говорит, бес попутал.
— Бес, — фыркнул Головкин. — А, часом, не король шведский?
— Нет, ваше сиятельство. О короле он ни слова. По злобе, говорит, решил оговорить гетмана, за дочку свою.
— Где он сейчас?
— Лежит в своей темнице, ваше сиятельство. Отдыхает. Я думаю, будет с него. Старый уж, дыбу совсем не выносит. Сразу в памороки впадает. А то так и до плахи не дотянет.
Головкин сел за стол, склонясь над опросными листами, хотел что-то прочесть, заворчал:
— Ну и свет у тебя, ослепнуть можно. Сними хоть нагар со свечей.
Подьячий схватил со стола щипцы, снял нагар, немного посветлело. Граф долго читал лист за листом, в тишине громко шуршала бумага. Потом поднял голову, взглянул на замершего у стола подьячего:
— А Искра что? Все еще упорствует?
— Упорствует, ваше сиятельство. Здоровый, бугай. Уж мы и кнутом его гладили, и железом жарили. Орет, но свое твердит: «Гетман изменник».
— Он где?
— Здесь. Вон у стены притулился.
Только теперь, да и то напрягши зрение, рассмотрел Головкин у боковой стены, ближе к очагу, что-то серое, похожее скорее на кучу тряпья. Это и был бывший полтавский полковник Искра.
— Скажите ему, пусть встанет.
— Он не может, ваше сиятельство. Только что пятьдесят ударов получил. Устал.
— Тогда подымите. Дыба у вас для чего?
По знаку подьячего пытчики завозились в сумраке, кто-то из них сказал участливо:
— Давай, Иван, опять на ремни, горе ты наше.
— Молчать, — осадил Головкин.
В пыточной стало тихо, только брякали вверху блоки, позвякивали цепи да глухо и отрешенно стонал избитый, изломанный Искра.
Наконец его с помощью потолочного блока подтянули на ремнях, пропущенных под мышками. Подтянули в его рост, но он стоять уж не мог, висел на ремнях. И голова его, всклокоченная, мокрая, была уронена на грудь.
Головкин взял со стола какой-то прут, подошел к Искре, ткнул его концом прута в подбородок, спросил:
— Что, Искра, так и будешь упорствовать?
— Я на правде стою, граф, — прохрипел Искра, но головы не поднял, не смог.
— На какой правде, полковник? Вы с Василием Кочубеем оклеветали верного слугу государя, одного из первых кавалеров ордена Андрея Первозванного. Ну скажи, зачем вы это сделали, кто вас подвигнул на эту неслыханную клевету? Ну?
Искра молчал.
— Ну, с Кочубеем ясно, он признался наконец, что мстил за дочь. А ты-то чего ради в извет ударился? Тебе-то какая корысть была от этого, полковник? Ну?
Молчал Искра.
— Послушай, Иван, — заговорил Головкин несколько мягче, — в любом случае тебя ждет плаха, это уже решено. Так повинись же перед смертью, кому ты сослужить хотел, посылая извет на гетмана. Карлу? А может, Лещинскому?
Искра медленно, через великую силу поднял голову. Смотрел на Головкина исподлобья, лицо было в сплошных кровоподтеках, глаза угадывались точками отраженных огоньков свечей.
— Сослужить хотел вотчине, граф, и государю всея великая Руси.
И опять уронил голову на грудь.
— Ну и дур-рак, — выдавил с презрением Головкин. — Так тебе и поверили.
И, круто повернувшись, отошел к столу, где все так же услужливой тенью стоял подьячий.
— Продолжай, Левкин, — распорядился сердито граф. — Попытай огнем, пожарь, сукиного сына. Пока не откажется от клеветы, не давай передыху. Поумнеет. Придешь, скажешь. А я пока навещу Кочубея. Ключ у тебя?
— Да, ваше сиятельство, — с готовностью отозвался подьячий и, выдвинув ящик стола, достал большой ржавый ключ. Но графу подавать его не посмел, протянул солдату, который все это время стоял у двери, держа в руке горящую свечу.
— Откроешь их сиятельству. Потом закроешь и принесешь мне.
Головкин вышел с солдатом в темный коридор. Прошли еще дальше от входа, свернули вправо. И вот солдат, склонившись со свечой над большим замком, повернул ключ, со скрипом вынул замок из проушин, с грохотом откинул тяжелую петлю и отворил дверь.
— Пожалуйте, ваше сиятельство.
Головкин встал у порога и, не видя ничего впереди, кроме кромешной тьмы, приказал:
— Свети же мне.
Солдат сунулся со свечой через плечо графа, капнул на бархатный кафтан расплавленным воском. Головкин схватился за свечу, вырвал из рук солдата:
— Растяпа.
Осветил крохотную темницу, имевшую сажень в ширину и не более полутора в длину. У правой стены на низком ложе, застланном гнилой соломой, недвижно лежал бывший генеральный судья Украины Кочубей. Тело его, избитое и изувеченное, было прикрыто каким-то тряпьем.
Головкин поискал глазами, увидел на полу низкий чурбачок, видимо служивший узнику столом. Осторожно опустился на него, пристроил свечу на торчавший из стены железный штырь, взглянул на солдата, стоявшего в дверном проеме. Приказал коротко:
— Выдь вон.
Солдат повернулся кругом, шагнул в коридор.
— Да дверь-то затвори, — добавил граф с раздражением. — Растяпа.
Оставшись наедине с узником, граф долго и внимательно всматривался в измученное, осунувшееся лицо старика, в прикрытые, словно провалившиеся, глаза. Спросил негромко:
— Ты спишь, Василий Леонтьевич?
Кочубей ответил еще тише, едва пошевелив запекшимися губами:
— Не сплю, Гаврила Иванович.
— Ты правильно сделал, что признался в извете надуманном. Сразу бы так, и не мучили б тебя столько. Я распорядился, чтоб тебя более не пытали.
— Спасибо, Гаврила Иванович.
— Ты, конечно, догадываешься, что ждет тебя, Василий Леонтьевич, чай, сам судьей был. Но вот перед лицом смерти скажи мне как на духу, оставь словцо правдивое. Нет, не для протокола, не графу, а просто как человеку, как христианину. Скажи мне хоть сейчас правду, Василий Леонтьевич, заклинаю тебя. Скажи, не уноси в могилу.
— Правду? — спросил Кочубей, открывая глаза. И долго смотрел в лицо графа, смотрел не моргая, не отводя взгляда. Головкин, собрав всю волю, выдержал этот горячечный, пронзительный взгляд. — Я за правду живота лишаюсь, граф. Но ты и государь пока не видите ее. Скоро, очень скоро узрите, Гаврила Иванович. Она откроется вам во всем ужасе и необратимости. Я пред тобой ныне грязь, граф, ничтожный прах. Но уж коли ты назвался сейчас христианином, то как христианина позволь попросить тебя об одной малости.