Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Париж… Нью-Йорк… Лондон… Берлин… В их каменных мешках, в их тесных улицах, полных людей и движения все спрятано. И доброе невидно, и злое укрыто. В пустыне другое… Монголы знали меня. И те монголы, которые имели дела с русскими, знали меня особенно. Я столько лет прожил с ними и столько раз был посредником между ними и русскими. Вот в этой пустыне в один страшный кровавый зимний день русский солдат вдруг прозрел и увидел Бога. Он вывел тебя, уже совершенно больного, и сказал монголу, ехавшему в степи, в Калган: "вези, спасай этого уруса". И монгол взял и укрыл тебя под кошмами.

— Почему же он послушался? Он так рисковал… Он не обязан был спасать чужого.

Он мог меня бросить в пустыне. Никто бы этого не узнал.

— Ты судишь, как европеец. Нет ответа — нет и долга. Монгола с детства учили…

Мы учили… мы, ламы, и священники всех степеней, что его долг — защищать и охранять все живое. Монгол и тарантула не раздавит… Так как же бросить в беде человека? Монгола учили милостыне, и во имя ее он должен был подумать, как лучше спасти тебя. Тот солдат, который посадил тебя в арбу, не знал, что есть русский лама, но тот монгол, кому он сдал тебя, знал это — и он изменил свой путь и повез тебя ко мне… Просто…

— Нет… Это чудо! — воскликнул Петрик.

— Мир, сын мой, полон добрыми духами и гениями. Они везде. Каждый человек, каждое животное, растение, былинка имеют своего гения-хранителя… Он есть и у тебя. Он не оставил тебя в пустыне. Он спас тебя. Гений-хранитель того солдата…

Джорджиев замолчал. Трудно было Петрику угадывать мысли монгола. Его лицо было неподвижно, как маска. Но нечто большее, чем любопытство, мучило Петрика и он решился прервать созерцательное молчание ламы.

— Гений-хранитель солдата?… Что?.. гений хранитель солдата? — спросил Петрик в глубочайшем волнении. Он встал от окна и прошел в глубину покоя. Сидевший там гэлюн не шелохнулся и продолжал безмолвно перебирать четки.

От окна послышался тихий и задушевный голос Джорджиева. В нем дрожали необычайные для него, всегда такого спокойного, взволнованные ноты.

— В эти минуты перед тем солдатом открылось самое великое, что может быть в здешней жизни: возможность отдать свою жизнь за другого. Этот другой был ты. Ты был ему особенно дорог. С тобою у него были связаны светлые воспоминания. Он знал, на что идет. Он знал, что ваш разговор подслушали чужие, враждебные уши, он знал, что или тебе, или ему надо умереть страшною смертью, и он спрятал, спасая, тебя. К нему пришли его люди. Коротким судом судили его и присудили к смерти. Его в тот же ранний, утренний час расстреляли его же солдаты…

— Какой ужас, — прошептал Петрик, — Господи, что же это такое?!..

— Это великая милость к тому солдату. Он сделал святое дело. Умиротворяя враждующих, сохраняя жизнь живущему, он заслужил вечное блаженство — и временные мучения мира сего заменил вечным, лучезарным покоем нирваны.

Петрик стоял у стены. Он тяжело дышал. Ему было жутко и страшно — и, как никогда, хотел он действия, борьбы, хотел сражаться с этими ужасными людьми.

Хотел отмщения. …"Еще так недавно я был, как выпашь… Устал, и болен к тому… И точно… я не мог… Сил не хватило бы… Сейчас я готов… Хоть сию минуту перед эскадрон…

Но раньше надо отсюда выбраться. Все это прекрасно. И святость, и «нирвана», и братолюбие, и милостыня, и все это такое тихое и хорошее. Оно не для меня. Пусть придет на выпаханное и отдохнувшее поле моей души хозяин и скажет, что мне делать? Я должен ехать… ехать во что бы то ни стало искать такое место, откуда я мог бы работать на пользу и для спасения Родины. Мне надо найти других таких же, как я, людей и с ними идти спасать Россию. Мир гениев и духов хорош, но он не для меня".

Лама положительно читал мысли Петрика.

— Сын мой, твои бумаги у меня. Твой так тщательно тобою сохраненный послужной список сказал мне, кто ты. Ты свободен, сын мой. Но куда ты пойдешь и что ты будешь делать? — тихо сказал он.

— Россия… — негромко и как-то нерешительно сказал Петрик.

Он смотрел в окно. На западе сгущались черные тучи. В коротких зарницах полыхался небосвод. В мертвенном, мерцающем свете таинственных огней еще страшнее и гуще казалась чернота надвигавшейся воробьиной ночи. В этом мраке была Россия. Петрик мысленно был в ней. Он видел ее пустыни, ее степи, видел широкие и тихие реки, дремучие леса и прекрасные города. Он ждал ее зова. Он знал от этого странного, все знающего «Канбо-ламы» все, что там было. Он знал о русском несчастии, о поражениях на белых фронтах, о трагедии Колчака, о том, что Южная Армия должна была покинуть русские пределы, но прекращение борьбы, пока он, Петрик, и ему подобные, живы, не входило в его понятие. Он должен… В этом был весь смысл его жизни. Этот его офицерский долг был выше всего. Он был выше всех дел милосердия, всех таинственных и прекрасных «парамит», о которых ему часто говорил «Канбо-лама». Эти "белые добродетели" хороши для монахов, но не для него, ротмистра Ранцева!

— Россия, — сказал тихо лама. Это слово в его устах получило особую силу, и Петрик вздрогнул, услышав, как сказал это великое и святое для него слово лама.

— Россия — Родина не только для тебя, но и для меня. И я не менее твоего болею о ней. Я родился в Монголии, но я воспитался и вырос в России, и я горжусь, что я русский… Но… Как ты думаешь сейчас помочь России, пока она не искупила своего греха?… Ты хочешь идти против предопределенного?… Дерзать хочешь?…

Кто поможет тебе?

— Культурный мир, — несмело и невнятно пробормотал Петрик. Он верил в долг перед Россией иностранцев. Он верил в их чувство самосохранения.

Ночь надвигалась. В покое, где они были, стало темно. Неясно намечалась в углу фигура недвижно сидящего гэлюна. Четки не двигались в его руках. Казалось, он заснул.

После продолжительного молчания тихо и точно с каким-то упреком стал говорить лама.

— Мир, отрекшийся от Бога и Им установленных законов, ты назвал культурным?…

Мир, поклонившийся золотому тельцу, ты называешь культурным?… Да ведь в этом, тобою названном культурном мире — такое одичание, какого история не запомнит. В твоем культурном мире: рабство в самой ужасной форме… Одичание, озверение…

Дикая наглость… И ты там думаешь найти людей, твоему русскому горю сочувствующих и его понимающих?…

Петрик пожал плечами. Лама заметил его движение.

— Ты мне не веришь? Ты думаешь: зазнался монгол!.. Азиат!.. Гнилой запад!..

Монах неслышно открыл дверь и принес в комнату круглый бумажный фонарь. От него светлее стало в покое. Неопределенные тени побежали по белым каменным стенам.

Сидевший в углу гэлюн поднял голову.

— Пойдем, сын мой, потолкуем еще, если ты не слишком устал.

"Канбо-лама" сделал знак пришедшему монаху, тот раскрыл двери — и гэлюн, за ним Джорджиев и Петрик пошли за светившим им фонарем монахом и стали спускаться по крутой каменной лестнице.

ХV

Они прошли двором и направились к главному флигелю, где стояла высокая кумирня.

Они шли длинными коридорами. За высокими дверьми кое-где слышалось неясное бормотание, за другими стояла тишина глубокого покойного сна. Гэлюн дошел до высокой резной двери, ведшей в покои ламы, и остановился подле нее. Он низко, монастырским, уставным поклоном поклонился «Канбо-ламе», Джорджиев ответил ему таким же поклоном. Монах открыл двери ламе. Джорджиев пропустил Петрика вперед и вошел за ним в высокий покой. В нем, как и во всем монастыре, было свежо.

Большая керосиновая лампа горела на громадном черного дерева в богатой китайской резьбе столе. Она освещала кипы бумаг, свитков, европейских газет, чашечки с тушью, печатки и изображения фантастических зверей, цветов и драконов из нефрита, порфира и яшмы. У стены в бронзовом, красивой резьбы «хибаче» тлели уголья. В комнате стоял ладанный дух, пахло угольями «хибача» и какими-то травами. Этот запах, обширность покоя почти без мебели, безделушки из твердых камней, вся эта китайщина, к которой Петрик давно привык, настраивали Петрика на какой-то мистический лад, и все здесь казалось ему таинственным и необычайным. Он ждал от ламы особых откровений, может быть, пророчеств.

74
{"b":"133228","o":1}