Думала о Петрике. В каких-то далях он теперь?.. Удалось ли ему спастись, или его повели, грубо толкая, солдаты, как повели вчера тех… молодых… расстреливать?…
Лучше было ни о чем не думать…
Кругом был снег. Он был глубокий, ровный, нетронутый. Только один след санных полозьев вел к станции. Синели круглые следы конских ног и по сторонам шли полосы рыхлого осыпающегося снега, разворошенного санными полозьями. Золотистая ископыть валялась кое-где. Мороз чуть пощипывал и румянил щеки Валентины Петровны. Солнце поднималось за лесами. Оно было желтое, бледное, и можно было без боли смотреть на него. В воздухе была какая-то сладкая отрада — и она вливалась в душу Валентины Петровны и бодрила усталое сердце.
Мужичок в свалявшейся шапке собачьего меха, в широком азяме поверх полушубка, задергал веревочными обмерзлыми вожжами и подал им маленькие санки. Таня стала ладиться с ним и устраивать корзины так, чтобы на них можно было сидеть. Сейчас же тронулись — и не прошло десяти минут, как въехали в большой бор и дорога стала ровнее и глаже.
Мужичок обернулся к Валентине Петровне и, показывая кнутовищем на громадные черные дубы, стоявшие по сторонам дороги, сказал, как-то, не то радостно, не то насмешливо:
— Почитай, поболе двух сотен лет стоят родимые… Заповедная, значит, была роща…
Никто и тронуть ее сколько годов не смел… А теперь, слышно, порешат…
Вырубать будут… Потому общество постановило, чтобы делить… Коммуна…
Это страшное слово пришло и сюда, в эту вековую тишину и покой. Валентина Петровна в страхе прижалась к Тане. Та весело и насмешливо спросила мужика:
— А вы, что ли, коммунисты?
— Какие мы коммунисты?.. Православные мы хрестьяне… А только слышно, приказ такой, от самого от главного… От царя, что ли, нового… Чтобы всем коммуной называться…
Лес был тихий, точно задумался над своей участью. Дорога прихотливыми изгибами, мимо веток кустов, спускалась в овраг. Внизу, в голубых тенях, замерзшая и тихая была речка. Tонкие прутики торчали по ее берегам.
— Вот она, значит, Благодать-река пошла… Зараз и Дубров хутор будет.
Рыжая пузатая лошаденка с по-ямщицки увязанным петлею хвостом бежала весело вниз.
Совсем близко от Валентины Петровны мелькали ее задние ноги, покрытые слипшейся колечками шерстью. Она дымилась, и по-особенному пахло конским потом. Мужик в черном азяме домодельного сукна сидел боком и белым валенком чертил по снегу голубые полосы. Сани скрипели, постукивали, налетая на замерзшие колеи, ухали в ухабы и медленно ползли наверх. Чуть-чуть, пьяно как-то, кружилась голова. От воздуха ли, от усталости, или это в санях по ухабам укачивало. Лезли в голову воспоминания, мысли разные, и все это казалось точно не настоящим, не жизненным, нарочно будто так придуманным и, во всяком случае, временным.
Мужик вернулся к прежней своей мысли. Видимо, она его тоже тяготила, и было в ней что-то непонятное.
— Еще Петр садил дубы-та… — махнул он назад к заповедной роще кнутовищем. — Петр великай, слышь, дубы-то садил. Он знал, значит, что делал. Корабли чтобы строить, да по Дону сплавлять… А вишь ты как обернулось-то!..
Медленно выползали из оврага. Морщилась кожа на спине лошади от усилия. Пахло хвоей, смолой, а более того — снежной свежестью, этим необъятным русским простором, где столько природы и мало людей. К этому запаху примешивался запах махорки и мужика. Тихий и будто дремотный голос ямщика говорил о чем-то далеком прошлом, что никогда не вернется. Петр Великий… Был и он когда-то здесь. И он ехал вот так же и замышлял корабли строить и по Дону сплавлять… И все это казалось просто какою-то занятной поездкою, пикником каким-то, красивым и не долгим… Поездкою для лечения нервов.
Валентина Петровна вспомнила, как в вагоне Таня, чтобы не обращать на нее внимание других пассажиров и солдат, называла ее просто "Валечкой".
— Вы, Валечка, погодите, я вам чайком как-нибудь через земляков расстараюсь…
Вы бы, товарищ, с сапогами как-нибудь полегче. Видите, Валечке, стеснение делаете.
Было это смешно, очень уж фамильярно и как будто обидно. "Какая я ей Валечка"?
Но смирялась. Валентина Петровна понимала, что настали какие-то такие времена, когда не Таня, ее служанка и горничная, исполняет ее приказания, а она, барыня, генеральская дочка, жена ротмистра и георгиевского кавалера, должна во всем ей подчиняться. И это казалось какой-то игрой. Конечно, ненадолго. Пока сидят эти…
Большевики.
Когда выбрались из оврага, сейчас и пошли белые, накрытые соломенными шапками крыш хатки, за ними опять были леса и все это казалось картиной на фоне синего ясного неба.
— Теперь лес пойдет до самой до графской степи, — сказал мужик. — Вы где же пристать-то думаете?.. Тут у нас въезжей нет.
— Я к своим еду, — сказала с независимым видом Таня. — К дедушке, к Парамону Шагину.
— Не знаю, где его и хата… Да дома ли?.. Не угнали ли в красную армию?
— Так он же старенький, свое давно отслужил.
— Ничего, что и старенький… Большаки этого не разбирают… Не при царе…
Баловства, али льготы какой, никому не дают… И старых, и малых, даже, срам сказать, и баб, и тех берут… Под гребло… Народная власть…
ХХVIII
Было странно-весело входить на крылечко, запорошенное снегом, с тонкими по краям столбочками и плетушками старого, померзшего уже, почти без листьев винограда, свисавшими с крыши. Крыльцо упиралось в жидкую дощатую дверь. Белые тополевые доски блестели на солнце. Вместо ручки была прибита простая железная дужка. Над нею была щеколда.
— Вы толкните, — сказал возчик, выносивший из саней корзины. — У них не заперто.
Узкая галерейка, с одной стороны застекленная, была в золотом солнечном свете.
На досочках, вдоль оконницы, стояли в горшках герани. Вдоль чистого дощатого пола шел половичок из пестрых шерстяных обрезков. Другая стена была белая, мелком и глинкой замеленая. По ней легли голубые тени от оконного переплета и гераней. В галерейке пресно пахло тестом и овчиной. Баранья истертая шкура лежала в конце галерейки у дверей, ведших в хату.
И точно все казалось просто веселым праздничным приключением. Приехали в деревню, на облаву… Валентина Петровна вспомнила пикники и охоты молодости.
Таня постучала в дверь.
— Кто там?.. — отозвался старый голос. За стеною зашуршали валенки.
— Парамон Кондратьевич… К вам…
— Кого Бог несет?
Таня назвалась. Прошла, должно быть, минута, показавшаяся Валентине Петровне тягостной. Сколько помнила Валентина Петровна, Таня никогда не бывала в деревне.
Возможно, ее там и забыли. За дверью чуть слышны были шепчущиеся голоса. Наконец, раздалось: — "Войдите, Христа ради".
Это "Христа ради" отшатнуло Валентину Петровну. Оно ворвалось в ее веселое и легкомысленное настроение грубым диссонансом. На пикниках и охотах в крестьянские избы входили не "Христа ради", но по праву найма, платы, часто совсем даже и не спрашивая, хотят этого или не хотят хозяева. Два слова этих опять напомнили Валентине Петровне о том ужасном, что давало право Тане называть ее «Валечкой» и что не позволяло прямо войти в избу и потребовать себе приюта.
Но это продолжалось недолго. Сейчас же раскрылась дверь в хату и в солнечном веселом свете Валентина Петровна увидала хозяев. И были они так красочны, так просились на картину, пожалуй, даже на сцену, что Валентине Петровне снова стало казаться, что все это только забавное приключение, которое вот-вот и кончится.
В маленькой горнице, почти всю ее занимая, стоял могучий, высокий старик в широкой бараньей шубе, накинутой на плечи, в розовой ситцевой рубахе, пестрядинных портах, белых с голубою полоскою, онучах и валенках. Широкая, совсем белая борода веером ложилась на его грудь. Черты лица были грубы, но и величаво красивы. Позади него была маленькая старушка с волосами, накрытыми темным платком.
В хате было два покоя — две комнатки, отделенные одна от другой деревянною переборкой, не доходившей до потолка. В первой комнате была большая печь с лежанкой, с широким устьем, с заслонами и большою, суживающеюся кверху белою трубою. Стены были глиняные, беленые. В красном углу божница осталась, но висевшие рядом с нею портреты, должно быть царские, были сняты. Там серели пятна въевшейся за ними пыли. Простой липовый стол, лавки, полка с посудой, все было чисто, опрятно, очень просто, почти бедно.