— Да вы что, барыня?… Подходила… Да, однако, не очень. Когда мне некогда было, Ермократ Аполлонович иногда ее прогуливал… Да, только… Откуда же ему взяться-то?
— Таня… а эта надпись!.. по-русски!.. А деготь!?… Когда в город… помнишь… зимою ездили… Мне показалось, я видела его в толпе.
— Да… вот… оно как!.. Конечно… Кому же больше?.. Тут никто ничего такого и не знает.
Валентина Петровна с глухим рыданием опустилась на колени подле диванчика и уткнулась лицом в щеки собаки, где всегда так тепел, нежен и пушист был пробор шерсти… Холодная, жесткая, точно прилипшая к коже шерсть отшатнула Валентину Петровну. Из полуоткрытых век в черной кайме с золотистыми ресничками были видны тусклые, синевою смерти подернутые глаза.
— Таня, — строго сказала Валентина Петровна. Слезы остановились в ее прекрасных глазах. Голос был глух и торжественен. — Таня… Ничего не говори Петру Сергеевичу… Не надо, чтобы он знал… Понимаешь… Поклянись мне, Таня!
Таня серьезно перекрестилась на образ.
— Господи!.. барыня… Да я сама-то, что ли, не понимаю?… Да разве можно им такое напоминать!?… Как перед Истинным!.. Надо молчать и хорониться!..
ХLIV
В полдень — издалека стало слышно — сотня Петрика шла домой. Гремел и стонал бубен, звенел треугольник, могучий посвист раздавался в теплеющем, весною на солнце пахнущем воздухе. Таня открыла окно.
Песня была новая. Такой раньше не пели. Она звучала, как грозный победный гимн.
Валентина Петровна подошла к окну и прислушалась. Здоровые мужские голоса — и, казалось, пело очень много — вся сотня — отчетливо выговаривали бравые и гордые слова старой песни, переделанной на новый лад.
На войну, как на охоту,
С радостью пойдем!..
Мы херманскую пехоту
В полон заберем!..
Уже различимы стали лица. И какие они были разные! Лицо Петрика, ехавшего впереди сотни, сияло. Фуражка была заломлена на бок. На ней был примят в тулье "имперьял".
Точно Петрик был пьяный. Одалиска играла под ним. Он избоченился — бодрый, веселый, счастливый!..
Кудумцев ехал мрачно-свирепый. Смотрел Печориным. Ферфаксов был растерян. Его красное, загорелое лицо, как никогда раньше, напоминало лицо ребенка. Его Магнит спотыкался.
Петрик еще за воротами увидал в окне Валентину Петровну и крикнул зычным голосом:
— Солнышко!.. Война!.. Поход!.. — и, обернувшись к сотне весело, раскатисто скомандовал: — сотня! стой!.. сле-з-зай… отпустить подп-р-руги!.. Вахмистр… заводи сотню…
Бегом побежал наверх.
Он, всегда такой сдержанный, обнял, поцеловал жену, скинул фуражку и, счастливый и взволнованный, стал рассказывать.
— Сегодня… только собрались на ученье… Генерал Заборов… Приехал.
Поздравил с походом… Через неделю и грузимся… Вот и наш черед пришел… Ты скажешь мне — со щитом, или на щите… Либо белый крест сюда!.. Либо пошлет мне Господь, как я всегда мечтал, честную солдатскую смерть…
Он не заметил, что Диди его не встретила с радостным визгом, не уперлась лапками в грудь, не высказала всех своих нежных собачьих приветствий и восторгов. Он был как бы вне дома. Он был уже там, на войне. Он не почувствовал, какой страшный диссонанс был в их чувствах. Он не видел заплаканного лица Валентины Петровны.
Он не подумал о дочери.
И ей все это стало горько и обидно.
— Ты знаешь… Диди?… — сказала она.
— Ну что Диди?… Настя что?… Главное — это ты. И я придумал…
— Диди… — начала она.
Он ее не слушал.
— Генеральша Заборова… Елена Михайловна предложила тебе с Настей, Чао-ли и Таней…
— Диди… — начала она.
— Ну, конечно, и Диди, — с досадою перебил он, — переехать к ним… Генерал едет с пёрвым эшелоном. Две комнаты тебе и Hасте. Прислуга в комнате рядом. Ты не будешь одна… А потом, как только мы приедем на фронт — сейчас телеграмму.
Или Петроград, или Смоленск, или Москва! И Заборова туда же едет… Ее муж получил пехотную нашу дивизию… Все будет отлично…
Он завертелся как бешеный по комнате.
— Диди умерла, — наконец, договорила Валентина Петровна.
Он, казалось не расслышал, или не понял.
— Что?… Отчего?
Она взяла его за руку и привела в комнату, где по-прежнему на диване на своем месте, в своем «доме» лежала Диди.
— Как же это так? — тихо спросил он.
Валентина Петровна обвила его шею руками и, целуя его куда попало пухлыми, мокрыми губами, залилась горючими слезами. Он неловко гладил ее по волосам, по спине и говорил, не зная и не умея, как не умеют этого делать мужчины, стараясь утешить ее.
— Что ж, Солнышко… Она собака… И не так молода… Всему свой конец…
Конечно, жалко… Мы так любили ее. Ты так привыкла к ней… А, может быть, и к лучшему… В скитаниях-то собака обуза…
Она беззвучно плакала у него на груди. У ней не хватало духа сказать, что Диди не околела, а убита каким-то злым человеком. Сказать это — пришлось бы сказать и о воротах, вымазанных дегтем, и о страшной надписи, и о своих подозрениях на Ермократа.
Но Ермократ был из того прошлого, о чем, по молчаливому между собою соглашению, они никогда не говорили.
ХLV
Погрузка сотни была назначена на станции Ляохедзы поздно ночью. Валентина Петровна должна была проводить мужа и с семичасовым поездом ехать с Таней, Чао-ли и Настей в Харбин к генералу Заборову. Это был выход — и неплохой. Толстая Елена Михайловна слыла очень доброй женщиной. Валентина Петровна останется у своих, в своей военной семье. Может быть, было бы благоразумнее уехать до отъезда сотни, но как же не проводить на войну?
Настя на время проводов останется с Чао-ли. Какие-нибудь четыре часа… И по всей линии было такое большое движение, такое возбуждение, что ничего с ними не могло случиться. Ворота запрут и заложат.
Григорий только проводит сотню и сейчас вернется. В казарме останется еще двое солдат, назначенных для сдачи помещений ополченцам.
"Целый гарнизон", — пошутил Петрик. Валентина Петровна по опыту знала цену этому гарнизону. Таня Христом-Богом молила Григория никуда не отлучаться.
Впрочем, за эту неделю укладки и отправки вещей и сборов мужа на войну Валентина Петровна стала гораздо спокойнее. Вымазать дегтем и сделать надпись на воротах могли и солдаты, и не для нее, а для Тани… Потому-то Таня так и волновалась…
Собаку, и правда, могли подшибить манзы… Никакого Ермократа в Маньчжурии быть не могло. Все было проще. Главное, теперь была война. Петрик все эти дни был с нею трогательно мил. По просьбе Валентины Петровны он сам с Таней закопал собаку в поле подле кумирни бога полей — "ляо-мяо"…
Страшный случай отходил в прошлое и это прошлое вытеснялось более страшным настоящим — войною.
Сотня выступила после полуночи. Валентина Петровна ехала верхом на Мазепе рядом с мужем. Назад она пойдет уже пешком. Мазепа тоже уйдет… на войну!..
Ущербная луна всходила кровавым изломанным серпом. От полей шел влажный аромат земли. Дорога пылила. Валентина Петровна ехала между мужем и Ферфаксовым. Луна ли так светила, или и точно Ферфаксов побледнел, — лицо его было необычно грустно.
— Вот расстаемся, Валентина Петровна, и Бог знает, встретимся ли когда?
— Бог не без милости, милый Факс!.. Вернетесь героем — победителем!.. С георгиевским крестом.
Бердан Факса озабоченно бежал впереди них.
— Вчера всю ночь выл Бердан, — сказал Факс. — Чуял видно что-нибудь.
— Он у вас часто на луну воет.
— Да не так, Валентина Петровна.
Она положила свою руку, затянутую в перчатку, на руку Ферфаксова и тихо и ласково сказала:
— Не надо думать… Все от Бога.
— Это верно, Валентина Петровна… и вот, как увидал я, как Вера Сергеевна Бананова упала в обморок, как ей сказали, что мы идем на войну, точно оборвалось что во мне. И Бананов сказал мне: "меня убьют, в первом же бою…" Ну, да верно…
Пройдет.
Песенники были вызваны. Да не пелось. Начали было свою Маньчжурскую — "Любим драться мы с германом Пуле пулей отвечать…" И замолчали. Все было необычно… Точно «насовсем» уходили из казарм. Куда?… В неизвестность… И эта неизвестность была страшнее смерти.