— Нет… я сам… сам…
Но сам не мог. Со стоном отчаяния, весь побледнев и обезсилев от боли, он повалился на руки подоспевшей к нему Валентины Петровны и, слабо и жалко улыбаясь, пробормотал, так что только одна Валентина Петровна могла разобрать, то что он говорит:
— Выпашь… выпашь… выпашь!..
ХVII
С этого дня Петрик стал очень внимательно следить за своим здоровьем и тщательно выполнять все предписания врача. Ему указали особую гимнастику, он делал ее с редкой настойчивостью и упорством. И он начал поправляться и крепнуть. Валентине Петровне радоваться бы. Она не радовалась. Он выздоравливал не для нее. Та страшная соперница, что оставила было его, вернулась снова и предъявила свои права на Петрика, и он потянулся к ней. Он забыл, как и какими трудами выходила его Валентина Петровна. Теперь он не думал о своем Солнышке.
Как хорошо было зимой, когда Петрик, совсем слабый, прикованный к постели или к креслу, часами слушал ее чтение. Они перечитали тогда столько и прозы, и стихов, Пушкин, Лермонтов показались им новыми и несказанно красивыми. Про лошадь Казбича читали три раза подряд, и слезы были на глазах у Петрика. Перечитали и Гоголя, и Достоевского, и Мордовцева, и Лескова, и Тургенева, и Гончарова, и Крестовского. Графа Толстого читали с благоговейным вниманием.
— Господи, как хорошо!.. — вздыхал Петрик. — Солнышко, еще раз конец этой главы… Как он это все знает. Вот совсем, как и я тогда думал. А ты, Солнышко?
Ты тоже так думала? Как это можно так?
Они читали и новых писателей. Зачитывались Чеховым, Куприна «Поединок» перечитали два раза подряд, читали Андреева, Бунина, Горького… Счастливые это были вечера. Большой, выстраданный ею ребенок был с нею, а не человек долга.
Теперь все это изменилось. Точно пришел Стасский, и злобная тень его затмила ее покойное тихое счастье. Теперь Петрик отказался от чтения любимых писателей. Его потянуло к газете. На прогулке, — он начинал ходить сам, опираясь на ее или на Танину руку, — он все искал встреч с приезжими с фронта. Он знакомился и жадно расспрашивал о том, что делается на войне. Он делал свои выводы, доставал различные уставы и наставления и читал их один.
— Дай, я тебе почитаю, — скажет Валентина Петровна.
— Нет, я сам… Тебе это неинтересно. Он не замечал, что обижал ее этим.
Когда узнал, что было совещание и что Куропаткин и Эверт отказались наступать и напросился один Брусилов — и ничего, кроме частной победы не вышло, он горячо говорил: "я их понимаю… Пятнадцать миллионов!.. Да ведь кого? Разве можно с ними… с такими-то?.. Отказались наступать… Да, надо быть последовательными и отказаться воевать… Отдохнуть надо… Научиться".
Он думал теперь только о войне и к ней готовился.
Крымская осень наступала. Золотая Ялта млела в солнечных лучах, благоухала ароматом роз и фруктов. Мальчишки татары продавали виноград. По набережной носились легкие фаэтоны под белым парусиновым тентом. Купальни были полны купальщиков. Толпы ходили по набережной. Больше солдаты, присланные на поправку, в оборванных грязных шинелях, без хлястиков сзади, ходили с сестрами, лущили семечки, или стояли, опираясь на костыли. Петрик не обращал на них внимания. Он знал, что это «выпашь», уже порастающая чертополохом и лопухами и отдыхающая под солнцем благословенного Крыма.
Он шел вдвоем с Валентиной Петровной, шел, не опираясь на ее руку и только палка была у него. Она помогала ему на подъеме.
Петрик взял ее поперек.
— Вот видишь, я могу… И даже совсем без палки…
Он шел легко и бодро. Они оставили город за собою и направились к кладбищу. Там менее было людно. Они сели на скамью у ворот. Кладбище утром приняло свои жертвы и теперь отдыхало. От высоких пыльных кипарисов терпко пахло. Точно запах вечности шел от них. Перед ними был каменный обрыв. За ним голубое и тихое простиралось море. За белым молом притаился миноносец. Петрик и не заметил его сначала. Вправо, полукругом, вдавалась в берег бухта. На круглой гальке черные лежали рыбацкие лодки. Дальше крутым амфитеатром млела в солнечных лучах жемчужная Ялта. Чуть доносился говор толпы на набережной. Белые здания гостиниц возвышались на горе. Над ними реяли в тихом воздухе красно-крестные флаги. От моря пахло йодом водорослей и рыбой. От города шли цветочные ароматы. Зубцы гор Ай-Петри были в розовых закатных лучах и точно сквозили. Здешние горы не казались Валентине Петровне такими страшными, как горы Манчжурии. Она спокойно посмотрела на них.
— А где-то теперь наша Настенька?.. Жива ли она, бедняжка?.. Может быть, даже лучше, если она умерла, — сказала Валентина Петровна и тяжело вздохнула.
Петрик промолчал. Он думал о другом. Она положила свою руку на его. Он тихо пожал ее.
"Клинг-клянг… Клинг-клянг"…, - мелодично и так красиво, как красив бывает звук только на море, пробили на миноносце склянки.
Петрик вздрогнул и быстро, точно какое-то решение пришло ему в голову, встал.
— Пойдем, Солнышко.
Он взял палку, как шашку в приеме «шагом» и, не беря под руку, как делал это раньше, Валентину Петровну, стал бодро, подлаживаясь под ее шаг, спускаться к Ялте.
На лице Петрика застыла какая то восторженная озабоченность. Валентина Петровна сбоку с тревогой посмотрела на него. Точно отбитые склянки на миноносце что-то сказали Петрику.
На набережной была толпа. Нарядные дамы смешались с солдатами, среди офицерских кителей попадались изящные штатские костюмы. Ялта жила полною вечернею жизнью, забыв про войну. Ярко горели огни «биоскопа». Толпа стояла у кассы. Вечерние сумерки тихо наступали. Разом вспыхнули длинной чередой большие круглые фонари над набережной. Загорались огни и в окнах магазинов с пестрыми приевшимися выставками восточных и японских безделушек. Навстречу им шла нарядная дама с офицером. Дама вела на сворке темно-коричневую английскую борзую. Поджимаясь на коротком шагу, изогнув спину, как это делала Ди-ди Валентины Петровны, борзая шла, насторожив трубочками нежные уши. Валентина Петровна задержала шаг и залюбовалась собакой. Петрик поймал ее взгляд.
— Солнышко, заведи себе собаку, — сказал он. Он сказал это совсем просто, но в этот вечер все для Валентины Петровны уже имело особое значение. Она насторожилась. И он сейчас же почувствовал ее настороженность, и уже продолжал с особою настойчивостью.
— Конечно, заведи. Тебе веселее будет.
— Мне с тобою и так очень хорошо. Другого веселья мне не надо.
Это было сказано тоже совсем просто, но в этот вечер они понимали слова не только по их наружному значению. Они точно читали в душе один у другого. И холодно стало на душе у Валентины Петровны.
— Нет. В самом деле. Заведи. Можно отыскать и левретку. Можно дать объявление в газеты, или поехать в собачник.
— Такой собаки, как была моя Ди-ди, не может быть. Я не хочу больше иметь собаку.
Они замолчали, и Валентина Петровна чувствовала, что еще немного молчания и Петрик еще дальше уйдет от нее. В страхе она сказала то, что часто и раньше мучило ее.
— Ты никогда не думал, касатка, почему Христос никогда и нигде не говорит о животных. Точно их и нет.
— Он пришел в мир спасти не животных, но людей. Об этом надо спросить у Факса.
Он силен в Писании… А я?.. Куда мне такой философский разговор!
В его словах не было сухости, но Валентина Петровна эту сухость уловила и сказала с несвойственной ей наставительностью:
— Я думаю, что это потому, что животных не надо было спасать. У них не было первородного Адамова греха. Они не вкушали древа познания Добра и Зла. Они не были прокляты и на них не лег долг работы.
И это было сказано без задней мысли, но Петрик эту заднюю мысль почуял. Он сухо сказал:
— Да, конечно… Может быть… Какой же грех мог быть у твоей Ди-ди или у моей Одалиски? Они обе без понуждения и легко исполняли свой долг любви и повиновения нам… А все-таки заведи непременно собаку.
Она его поняла. Свет померк перед ее глазами. Она не видела ни толпы, ни магазинов. Она торопилась домой.