Их взгляды снова скрестились. И первым опустил глаза комиссар. Он несмело сказал, не поднимая от пола глаз: — Где ваш муж? Если вы нам не укажете места его нахождения, мы будем принуждены арестовать вас… И тогда берегитесь… Мы сумеем заставить вас быть более откровенной.
— Я вам сказала уже… Мой муж на фронте.
— На каком?
— Ах… На каком?… — чуть дрогнули губы Валентины Петровны. Слезы проступили на ее глазах и от них еще прекраснее, искристее стали ее огромные глаза морской волны. — На каком?… Почем я знаю?… На Калединском?… На Корниловском?…
На Келлеровском?… Вам это лучше знать… На каком?… На том, конечно, где бьются за Россию и за ее Государя!
Ее лицо скривилось в страшную усмешку.
— Ха… ха… ха… Русские… Солдаты русские… и рабочие… рабочие… грабят квартиру жены русского офицера, пошедшего защищать Царя и Родину… ха… ха… ха!..
— Гражданка… не забывайтесь. Ваши слова уже есть чистейшая контрреволюция…
— Ха… ха… ха… — все смеялась она, — жид…с ними жид… Посмотрите на себя в зеркало, солдатики… Черти… Прямо, черти…
— Взять ее! — грозно крикнул комиссар. Плотная стена вонючих шинелей окружила и затолкала Валентину Петровну.
ХХVI
В прихожей Таня накинула на Валентину Петровну тяжелую лисью ротонду и надела на нее шляпу. Еще потребовала Таня, чтобы ей позволили обуть в ботики ножки ее госпожи.
— Как же так… по снегу, чай, поведете. Как же без калошек-то барыня пойдет.
Совсем близко от себя видела Валентина Петровна большое лицо Марьи. Марья обнимала и целовала ее в «плечико». Все это было как во сне. Кругом суетились и толкались жесткие, грубые люди. Было больно, оскорбительно и противно их смрадное прикосновенье. Потом она увидала, как распахнулись двери прихожей и она очутилась на так знакомой их лестнице, тоже показавшейся ей совсем необыкновенной. Потянуло холодом и снежной сыростью улицы.
Да, так могло быть только на «том» свете. На этом все это было слишком странно и, пожалуй, смешно. Во всяком случае, необычайно и не совсем прилично. Она шла ночью одна, без знакомых, окруженная какими-то чужими грубыми людьми. Шла прямо по улице. Ее грубо толкали. Она спотыкалась на снежных сугробах. Она шла, как будто по Петербургу, по тому самому Петербургу, где она всего несколько часов тому назад проводила в неизвестность своего любимого мужа, все, что у нее осталось на свете дорогого, и она не узнавала Петербурга. Он был точно пустой. И туман еще не совсем рассеялся. Никто им не шел навстречу. Да ведь и в самом деле — ночь, и какой поздний, должно быть, час! Да этого не может быть так! Это все… во сне… Вдруг попались такие же вооруженные люди. Они перекинулись несколькими словами с теми, кто вели Валентину Петровну, и она ничего не могла разобрать, что они говорили, точно они говорили не по-русски, а на каком-то ей совсем незнакомом языке.
И все-таки она узнавала улицы. С ее Офицерской свернули на Вознесенский, пересекли Мариинскую площадь и шли по Морской, направляясь на Гороховую. Там, в доме Градоначальства, помещалась особая комиссия по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией, называемая «чрезвычайкой». Про нее рассказывали ужасы. Валентину Петровну вели туда. Она не боялась.
Она ждала мучений. Она им радовалась. Разве не заслужила она всею своею жизнью мучений? И пусть будут. Ими она очистит себя и спасет Петрика. Она «солдатская» жена и она сумеет умереть "за веру, Царя и отечество". Она знала: теперь больше не дрогнет. Теперь совсем не боится смерти.
Да… Там… За муками и страданиями — разве ожидает ее смерть? Там "жизнь будущаго века", то именно, что она совсем безсознательно исповедовала всю свою жизнь, как только себя помнит.
Она шла, спотыкаясь и едва не падая. Но это было не от страха, но от слабости.
От того, что мало она успела поспать. От пережитого волнения. Она шла на смерть и муки, и она не боялась больше смерти… Да и чего ей было бояться? Она умерла.
Душа ее покинула тело, и точно оставалось только исполнить какую-то пустую и легкую формальность, чтобы тело окончательно освободило от себя душу.
Валентина Петровна радовалась каждому сделанному шагу: он приближал ее к смерти.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Потом, уже много лет спустя, когда Петрик, встречаясь с такими же, как и он, изгнанными из России офицерами, слушал рассказы об их скитаньях, переживаниях и обстоятельствах их ухода, он поражался, до чего все это было у всех более или менее одинаково. У каждого было явленное Богом чудо. Только мало кто понимал и замечал это чудо. В век материализма было не до чудес. Но, как иначе, как не чудом объяснить удачу бегства через всю Россию одиночных людей, окруженных врагами и предаваемых на каждом шагу? У каждого был кто-то, кто являлся в нужную минуту и спасал от беды. То были это крестьяне, вдруг пожалевшие случайного прохожего, укрывшие и спасшие его, то это был какой-то еврей, то нашелся в окружившей банде солдат, служивший раньше под командой и выручивший беглеца, но всегда был случай, спасший уходившего. "Да случай ли это был", — думал Петрик,
— "не было ли это соизволение Божие, не было ли это подлинное чудо, какое было и у меня, и кто знает, кто были спасавшие люди?" Только у Петрика все это было еще необычайнее, — он бы сказал: — «чудеснее». И потому никогда не рассказывал Петрик о своих похождениях после того, как он покинул туманным вечером Петербург и, оглянувшись, последний раз увидал свое милое Солнышко.
В Пскове Петрик не нашел того, что он ожидал. Возвращаться назад было бы безумием — и он поехал с какими-то солдатскими эшелонами на восток. Свое тянуло его туда. Знал он, что нет никакой надежды найти похищенную дочь, а все-таки ехал в Маньчжурию. Люди там здоровее и крепче. Либо Мариенбургцы, либо Заамурцы — другого выбора не было у Петрика. Но слышал, что никого живого не осталось от его лихого Лейб-Мариенбургского «холостого» полка. Все положили животы свои "за веру, Царя и отечество". Оставались Заамурцы, и та лихая привольная жизнь в Маньчжурии, где так много было военного. И Петрик потянулся туда, где оставалась его квартира на посту Ляо-хе-дзы.
В пути наблюдал Петрик и прислушивался к тому, что творилось кругом. Многому за это время научился.
Сквозь заградительную стену пыток и расстрелов, через которую проходили единицы, а сотни гибли, просачивалась не признавшая большевиков Россия, чтобы бороться за свою свободу. Во всех «белых» армиях было все так одинаково, так схоже, что надо было только менять названия фронтов и имена вождей, — остальное оставалось неизменным.
Рок преследовал Россию.
Мужество и доблесть на фронте. Победы, бегущий неприятель, громадные трофеи… и измена кругом. Добыча, оружие и патроны утекали точно вода через сито, и драться было не с чем. В тылу все были одеты в добротные английские шинели и башмаки «танки», в тылу этим торговали — фронт был разут и раздет. Командующие и командиры всех рангов ехали в поездных составах, загромождающих пути, войска брели по колена в грязи.
Там Украина, Дон, Кубань и Грузия не поладили с Южною Добровольческою Армиею.
Здесь вовремя не признали Финляндию и без достаточного уважения говорили об Эстонии, и предатели, купленные немцами, ударили в спину войскам, наступавшим на Петербург. На востоке изменили и всех грабили чехи. На юге атаманы торговались с генералом Деникиным. В Сибири другие атаманы не признавали адмирала Колчака.
Везде были громоздкие правительства, особые совещания и грызня партий. Везде была безпардоннейшая болтовня и речи о монархии и республике, о федерации и конфедерации, об автономии и «самостийности». Каждый доказывал, что вся русская история с ее именами и авторитетами, Устряловыми, Карамзиными, Иловайскими, Ключевскими, Соловьевыми и Платоновыми просто чушь и какое-то недоразумение — и, подражая большевикам, стремился построить какую-то новую Россию по американским образцам и по личному разумению. Объявились новые казачьи «народы» и стремились разодрать в угоду врагу и без того растерзанную Русь на мелкие клочки. Петрик всюду натыкался на границы, таможни и прещения. И все это шло под флагом свободы и воли народа.