— Да. Именно. Все, что хочешь, но не война.
— А! Да ну ее под такую!.. Мало мы с тобой воевали? Пора и отдохнуть. И я удостоился чести пролить кровь за отечество. А что же мне за это отечество?..
Само низринулось в такую помойку, откуда нет возврата. Что же — и мне с ним в эту помойку?.. По воле народа?
— Анатолий Епифанович… Но ты же?… когда-то любил же Россию?.. Ты гордился своим мундиром… И, если вы черные гусары, так будьте ими до конца. Ты помнишь это: — …"Многих нет среди нас, Многих выбила смерть, с одного положивши удара, — Но толкает вперед проторенной тропой Под маской былого гусаров.
Но настанет пора и трубач полковой
Протрубит боевые сигналы.
Я из гроба явлюсь, стану мертвым я в строй, Где безсмертным стоял я бывало…" Не можешь ты, Анатолий Епифанович, не любить Россию! Не можешь ты не мечтать о том, чтобы вернулось старое! Все обаяние старой Российской армии, весь ее блеск, порядок, честь и слава!
Лицо Кудумцева стало серьезным. Золотыми огнями загорались его цыганские глаза.
— Россия?.. Да… Есть магия какая-то в этом слове и для меня. Ты не думай, Петр Сергеевич, что я ее забыл? Да она-то сама себя забыла. Мы с тобою знали Россию, как прекрасную женщину с серыми глазами, живую, страстную, сильную. Она умерла, Россия-то эта. Вместо прекрасной женщины лежит смердящий труп. Так что же его мне любить?.. Прошлое?.. Может быть, и прекрасное прошлое… Так что мне в нем? Я живу, а не жил… И мне прошлого-то этого не надо. Мне подавай настоящее, и я горжусь, что сумел в теперешнем хаосе создать эту красоту. Россия…
Я ее создал… Создал пьяную гульливую Русь с ее танцами, плясками, песнями, и я пойду кочевать с нею по белому свету. Что — мал он? Не хватит на нем места для меня и моих гусар? Мертвым — мертвое, а я, голубчик, жив и жить хочу, да еще и как! О, го, го, го!
Он резко повернулся от Петрика и, не стесняясь его присутствием, прижался губами к губам Анели и слился с нею в безконечно долгом, сочном и страстном поцелуе.
Потом он встал, поднял с места Анелю и пошел с нею из кибитки.
— Живешь, Петр Серггевич, один раз, и мой теперь тебе совет, следуй моему примеру… Гуля-а-ай!
Трезвого Петрика мутило от всего того, что он видел. Вот когда настало время бежать. Бежать от неприятеля, бежать от опасности, бежать от тяжелого долга было постыдно и всегда казалось Петрику невозможным, но бежать от этого разврата, от этого позора, от этого безобразия было должно. Это было не лучше большевиков и, если Петрик ушел от большевиков, то так же должен он уйти и от этих "атамановцев".
Он встал и пошел за Кудумцевым. Никто не обращал на него внимания. Все были пьяны, все орали песни, кто во что горазд. В углу уже дрались из-за женщин. Там хрипло и непотребно ругались, там визжали и кричали женщины. С чувством едкой, душевной тошноты пробирался Петрик через нестройные толпы песенников и балалаечников.
На биваке ярко горели разожженные костры. Людской гомон и крики стояли над ними.
У коновязей мимо которых шел Петрик, отыскивая свою лошадь, не было ни дневальных, ни часовых. Все ушли на пир, на дележку женщин, на пьяную гульбу.
Сквозь кошмы кибиток просвечивал свет. Из них неслись стоны, вздохи и крики.
Сквозь русскую омерзительную ругань пробивались визгливые призывы на гортанном языке к Аллаху и шепот на непонятном языке.
Наконец, Петрик отыскал свою лошадь, поседлал ее и, ведя за повод, пошел к Кульджинской дороге. Он уже поднимался по ней, выходя из русла, когда чей-то, как бы бледный голос, окликнул его.
— Кто это?.. Кто идет?..
— Ротмистр Ранцев, — спокойно и грустно ответил Петрик.
На самом краю оврага, там, откуда была видна пустыня, стоял невысокий человек в бурке до пят. Луна светила ярко, и Петрик сейчас же узнал в окликнувшем его человеке Перфильева, начальника штаба атамана Кудумцева. Его лицо в лунных отблесках казалось еще бледнее и еще более своим безжизненным видом напоминало труп. Перфильев внимательно и, как показалось Петрику, строго посмотрел на него и тихо с глубокою печалью сказал:
— Уходите… И хорошо делаете. Подумайте: отряд товарища Гая был в тридцати верстах от нас… Вы думаете, там не знают, что такое творится у нас? При их-то шпионаже, при их-то осведомленности. При том, что им все стараются услужить… А у нас и часовые ушли. И трезвого вы за деньги не сыщете. Вы понимаете, нас за наши-то художества ненавидят больше большевиков. От тех ничего другого и не ждут и не требуют… А мы?.. Мы с Божьим именем идем…
— У вас всегда это так?
— Почти каждую ночь. Как женщин достанем, так и гуляем, пока их всех не уничтожим…
— Заставы-то, по крайней мере, у вас есть?
— Кто же из наших станет теперь стоять на заставах? У нас дисциплина, чтобы в глаза атаману смотреть, да любовнице его угождать, а чтобы службу нести, такой дисциплины у нас нет. Да разве может быть какая-нибудь дисциплина у пьяного, предающегося разврату человека. Я один — и заставы и часовые.
Перфильев достал из кармана маленькую коробочку, насыпал из нее на ноготь прозрачного порошку и втянул одной понюшкой.
— Что смотрите? — сказал он. — Ну да, кокаин. Как же иначе? Мы, ротмистр, все ненормальные люди. Да часто я думаю: люди ли мы? Иногда задумаюсь… Ведь будет же когда-нибудь история разбирать наши дела и поступки, будут какие-нибудь историки доискиваться, как и почему это вышло, что такое громадное государство сошло с лица земли, обратилось в ничто и было завоевано и покорено соседями. Что, доблести мало было? Нет: и доблесть была, и хорошая, знаете, доблесть, как дай Бог всякому. Кабы ее-то вовремя, или всегда-то, показывали, так никаких, знаете, и большевиков не было бы. Но уж больно гулять мы любим. Пропели и проплясали мы Россию. Да вот еще этот развратишко. Без женщин мы никуда, а уважать женщин и за те триста лет, что мы в Европу играем, не научились… Азиаты…
— Но все таки… Вы как-то воюете?
— Голубчик, да что вы! Мы противника давно не видали. Он на нас, мы от него. У нас игра идет от противника. Мы воюем с мирными кишлаками, откуда мы получаем все изобилие, что вы видали. Атаман идет с «народом», а когда вы видали, чтобы народ сам без вождей делал бы что-нибудь другое, как не то, что ему подсказывает его хищный звериный инстинкт. Народу вожди нужны. Народу русскому царь нужен, да построже, а атаманы, которые слушают и прислушиваются к тому, чего хотят их банды, ни к чему другому и не могут привести.
Внизу у реки, бросая уродливые, страшные тени на лессовые обрывы, по-прежнему пылали костры. Пьяные песни неслись оттуда. Уже ни слов, ни напева разобрать было нельзя, все сливалось в нестройный дикий гул. Верхи кибиток светились, как громадные китайские фонари. В пламени костров черными тенями шатались люди.
Мерно гремел бубен, плескали ладони. Дикая там шла пляска.
— Пропели, проплясали Россию — и не стыдно, — повторил Перфильев.
Он взял Петрика под руку и повел в пустыню. И по мере того, как они уходили в тишину ночи, жуток и непонятен становился тихий покой уснувшей степи. Сухие травы тихо шуршали под их ногами. Страшен был этот кроткий тихий шорох. Над ними было небо все в мелких, едва приметных в лунном блистании звездах.
— Знаем мы, что там? — приподнимая голову к небу, сказал Перфильев. — А что, если Бог? Кто там смотрит на все наши эти безобразия и какое нам готовит наказание?.. Купить народ вот этим: гульбою, песнями, да широкой привольной сытой жизнью легко. Народ это любит: гулять… Но загулявший народ не толкнешь ни на какой подвиг, а война требует подвига и самопожертвования. При такой жизни народ отучается терпеть. А без терпения и выносливости — какая же может быть победа? Победу дает только святое выполнение воинского долга, а тут как раз наоборот: все, что хотите, но только не исполнение долга. Большевики это понимают. Они дрессируют народ голодом, и посмотрите, как им народ служит!
Голодом и казнями! Там скотскую природу человека поняли и по достоинству оценили.