Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— О ты, родившийся в чёрный день, неужели в голове твоей не завалялась хоть крупица ума?! Что ты наделал, несчастный! — сказал мне Дарчо при расставании. — И себя погубил, и семью мою по миру пустил! Взял бы узелок и сидел бы себе преспокойно. Ну, кто, скажи на милость, стал бы у тебя его отнимать? Говорят, блажен вор, укравший у вора! Эх ты, несчастный, и сам не украл, и тем, что тебе в руки приплыло, не воспользовался… Ходи теперь с разинутым ртом да глотай мух на здоровье! Дурак!

Упрёк Дарчо заставил меня призадуматься. И правда, где только у меня были мозги? Нужно было бы удрать, и дело с концом. Но для этого смелость нужна. Не зря говорят, кто смел, тот и съел! А этой самой нечестной смелости мне как раз и не хватало. Так что пришлось-таки похоронить мои красивые мечты о том, что зазвенит, заструится чистый холодный ключ, у ключа этого вырастет раскидистое ореховое дерево, тут же под деревом появится покрытый камчатой скатертью большой стол, рядом красиво украшенное старинной деревянной резьбой кресло, в кресле госпожа Гульчина развалится, а нянюшка рядышком колыбельку начнёт качать, и наследник в ней мирно посапывать. Подумать только как легко умирают и оживают мечты!

«Эх, Гульчина, где ты теперь? Посмотрела бы хоть краешком глаза на своего Карамана непутёвого. Счастье человеку привалило, в ногах у него валялось, а он его пинком отшвырнул далеко-далеко, а потом ему самому пинок дали: счастье, мол, тебе, дураку, дарили, а ты не взял! Один я в своём несчастье виноват, бесталанный! И зачем такому несчастному небо коптить, в пору головой об стенку, да расшибить её, глупому, успокоишься тогда навеки, Караман-бедолага!»

Поглядел я на каменную стену и, зажмурив глаза, двинулся прямо на неё. Но вдруг передо мной появился мой отец… показал он мне кулак и беззвучно, так, чтобы только мне одному слышно было, прошептал:

«Выкинь-ка, сын, эти глупости из головы, знай наперёд — треснутая надвое голова целой не станет, вспомни, что я тебе говорил…»

«Прости, отец! Разве забыть мне твои советы да наставления? Это я так, ничего, дурь какая-то в башку взбрела, прости, родимый, не буду больше», — я поклонился тени отца и свернул на дорогу. Тут же откуда ни возьмись прямо-таки прилетела ко мне спасительная мысль:

«Мир велик: может, счастье снова запутается у меня в ногах, тут уж я ему не дам пинка…»

Не успел я так подумать, как в ногах у меня запуталась собака. Обозлился я и пнул её ногой прямо в бок, а сам отскочил в сторону, чтобы, господи избави, не укусила. Собака взвизгнула, посмотрела на меня, словно чему-то удивилась, и поплелась за мною следом.

Собачья доля и пот, обернувшийся серебром

Затем мы поменялись местами: собака бежала впереди, а я уныло плёлся за нею.

В сердцах хотел было швырнуть в неё камень да пожалел, уж очень она была несчастная — тощая, чёрная с отвислыми от уныния и голода ушами. Я даже пожалел, что пнул её, — ведь она приласкалась ко мне. А разве это по-человечески — бить в ответ на ласку?! У бедной бока ввалились от голода.

Эх, Караман, Караман, сейчас и ты голоден, как эта собака, а если кто-нибудь вместо милостыни даст тебе хорошую затрещину, каково это будет, друг, как это тебе понравится?

— Куци, Куци! — окликнул я собаку, — давай мириться.

Но она не подошла, обиделась, видно. Бредём мы, она впереди, я за ней… С верхнего этажа дома кто-то бросил собаке мясо и кусочек хлеба. Она, разумеется, накинулась на мясо, а я робко потянулся за хлебом, стряхнул с него уличную пыль и мгновенно, почти не жуя, проглотил. Заморили мы червячка и продолжили путь. Из лавок и домов собаке почти всё время что-нибудь бросали. И эту собачью долю мы честно делили пополам. Сначала ей это не очень нравилось и она шумно выражала своё недовольство, но потом наелась, привыкла и уж без меня не прикасалась к еде.

Привыкла собака и ко мне, я с нею тоже подружился. Сладок мне сделался собачий кусок. Вспоминал своего Сеируку, вспоминал, как он взбирался на горку, задирал голову и принимался выть, — меня звал.

Я всегда любил собак, и за любовь эту, видимо, воздалось мне: — отнял у меня бог человеческую судьбу, но зато дал мне собачью долю.

— Эй, ты, бродяга! — крикнул мне с балкона пышноусый мужчина, — ты чего это у собаки кусок отнимаешь? Смотри у меня, вот спущусь, да как надаю тебе!

— Что случилось? Чего ты кричишь, — съёжился я, — тебе куска для собаки не жалко, а я что, по-твоему, хуже её?

Усатый брезгливо посмотрел на меня:

— Говорят тебе, не тронь собачьего куска, не то…

Не знаю, как это случилось, но я вдруг вспомнил своего дядюшку и, гордо выпрямившись, сказал усачу:

— Я у собаки ничего не отнимаю, это она мне долг свой возвращает, понятно тебе… Когда я родился, дядя мой на охоту отправился и убил для меня зайца, так причитающуюся мне долю зайчатины собака съела, тогда я и звука не издал, съела ну и пусть, а теперь вот…

— Замолчи, бездельник, дармоед, шатаешься по улицам, как бездомная собака, а того не разумеешь, что собака имеет право съесть кусок, предназначенный человеку, а человек должен есть хлеб, добытый своим потом. Ступай, ступай отсюда, пока ноги целы, разглагольствует тут!

Что тут возразишь! Правде рта не заткнёшь. Горько мне стало, так горько, что если бы земля разверзлась и поглотила меня живьём, и то бы легче было. Нахлобучил я на самые глаза свой каракуль и свернул на другую улицу.

Тяжко мне было, и отчаяние такое охватило, что ноги подкосились. Никто не хотел меня кормить, да и не собака же я, в самом деле, чтобы меня другие содержали. Оставалось одно: спуститься вниз к реке, взять камень и размозжить себе голову.

И вдруг я почувствовал чьё-то ласковое прикосновение: это собака ткнулась носом в мои ноги, она словно поняла как мне плохо и глядела прямо в глаза с такой преданностью и любовью, что мне вдруг захотелось расцеловать её морду. А она, прочтя в моих глазах ответную любовь, снова прикоснулась ко мне. Ночь мы провели с нею вместе в ветхой лачуге у реки. Она улеглась рядом со мною, и я обнял её, как лучшего друга.

Было холодно, и собака своим теплом грела меня. Я слышал, что собачья кровь горячей человечьей, и это оказалось истинной правдой.

Не чувствуя больше одиночества, я погрузился в сладкий сон; тепло, если даже оно исходит от собаки, поддерживает и ободряет. Даёт надежду!

Так продолжалось целую неделю. Но как-то на рассвете, находясь ещё во власти сна, я почувствовал, что собака вскочила и, отряхнувшись, вышла из хижины: пыль и шерсть полетели мне в глаза.

Заложив руки под голову, я уставился в потолок и задумался. Долго ли мне ещё жить, питаясь собачьими объедками и согреваясь собачьим теплом? Нет, долго это продолжаться не может! Ведь я сын человеческий, и меня начинала уже томить тоска по обыкновенной человеческой жизни.

Думал я думал, пока солнце не взошло, да так ничего и не придумал. Вышел во двор, посмотрел на плывущие по небу облака и вспомнил вдруг о друге своём Кечошке. Как-то он там? Не упал ли вдруг в тонэ? Надо сходить, посмотреть.

На этот раз собака со мною не пошла…

У лавки Арчила собралась огромная толпа. Я испугался, может, действительно Кечо в тонэ угодил? Знаете ведь, люди любят всякие зрелища, свадьба там, смерть, всякое бывает… Что это не свадьба, я хорошо знал. Подошёл ближе — и от удивления рот разинул. Людей здесь собралось великое множество, и все торопились хлеб купить. Кто посмелее — кулаками расчищал себе дорогу, — чтобы вперёд пролезть. Долго я ходил вокруг да около, но пробиться к Кечо было невозможно. Лавка походила на сказочную крепость, без окон, без дверей.

— И чего это народ из-за хлеба так с ума сходит? — спросил я у какого-то мужчины.

— Не хлеб это, а лекарство, — ответил мне тот.

Я ничего не понял и обратился к другому. Этот тоже пробормотал что-то невразумительное и, досадливо отмахнувшись от меня, устремился в толпу.

Такая неопределённость ещё больше разожгла моё любопытство, и я обратился к стоявшему в стороне старикашке на костылях:

52
{"b":"130440","o":1}