— Видимо, не будет мне спасения! — уныло подумал я и на углу улицы решил сбежать.
Вдруг сторож опередил меня и жестом заставил остановиться.
— Давненько ты этим промышляешь?
Я не знал, что ответить: соврать — он может поймать меня на слове, сказать правду — тоже не сулило мне ничего хорошего. И остановился в раздумье.
— Ты что же, язык проглотил, что ли? — поиграл он дубинкою.
— А тебе не всё равно? — равнодушно процедил я сквозь зубы.
— Конечно, нет.
— Кончай уж разом. Добивай! Виноват я и достоин всяческого наказания. Давненько этим живу, — сказал я ему обречённо и опустил голову.
О, несчастный! Убирайся подобру-поздорову, и чтобы не было этого никогда! Увижу ещё — убью! Иди, иди! И не думай, что я такой добрый: это я себя жалею, отведёшь тебя, дурака, в полицию, а там ко мне прицепятся, как да что, откуда! Скажут, человек столько времени этим занимается, а ты, старый увалень, куда смотрел, где твои глаза были? Из-за какого-то бродяги потерять тёпленькое местечко? Нет уж, увольте! Иди, братец, и кончай житьё за счёт мертвецов, я сам у них на иждивении, у несчастных. А уж если ты такой герой, попробуй укради царский венец — это я тебе разрешаю.
— Спасибо, батоно, век твоей доброты не забуду!
Не знаю уж всегда ли так полезно говорить правду?
Сдаётся мне, что иногда человека спасает и ложь.
На другой день, слоняясь как обычно по улице, заметил я погребальное шествие. Простой чёрный гроб стоял на дребезжащем катафалке, на котором обычно возят бедняков. За гробом шла горстка людей, венков не было вообще.
Беднягу даже оплакивать некому: ни друзей, ни родных. С жалостью подумал о покойнике и от нечего делать присоединился к процессии. О келехе здесь не могло быть и речи. Но вдруг я заметил человека, который произносил надгробную речь на могиле Стеллы. На руках он держал щенка. Я подошёл к нему и тихо спросил:
— Скажите, пожалуйста, не Константин ли Дмитриевич это помер?
Оратор без слов кивнул мне.
— От чего?
— Кто его знает. Нежданно-негаданно отдал богу душу.
— Ну и что же теперь?
— Что? — не понял оратор.
— Ну, как же! Собаку ту, прости господи, столько народу оплакивало, так неужто хозяин хуже неё, неужто одной хоть слезинки он, бедный, недостоин?
— Э-э, милый! У той собаки столько народу собралось в угоду хозяину. Надеялись, что он по достоинству оценит их преданность. А теперь кому угождать? После него ведь никого не осталось, разве что шавка эта паршивая. Понятно тебе?
— Да уж, что тут не понять. Всех, кто без рода, без племени, участь ждёт хуже собачьей.
У Стеллиной могилы оратор опустил щенка на землю, тот подбежал к плите, взобрался на памятник и стал усердно его облизывать, но это быстро ему надоело. Тогда он хотел было затеять драку с пробегавшей мимо кошкой, но та с быстротой молнии взобралась на вершину кипариса. Щенок же, не стесняясь людей, поднял заднюю лапу и оросил материнскую могилу…
— Каин, бессовестный! — закричал на него оратор и в гневе пинком отшвырнул несчастного в сторону. Щенок отчаянно взвизгнул и заплакал словно ребёнок.
— Удостой же блаженного хоть несколькими тёплыми словами, — напомнил я оратору.
— Да иди ты… — досадливо отмахнулся тот. — Кому это нужно, кто их слушать станет: камни безгласные или этот негодник? — Он показал на щенка.
Константина Дмитриевича похоронили рядом со Стеллой. Тихо, без всяких надгробных речей опустили гроб в могилу и засыпали землёй. Я прислушался к грохоту падающих на гроб камней и думал: «Пусть враг мой живёт, надеясь на собачью преданность! Бедный, бедный Константин Дмитриевич! Если бы несчастный знал наперёд свою участь, он удавился бы раньше, чем погибла его собака. Не стала бы его история притчей во языцех. Люди будут говорить про него — собаке поставил памятник, а себе даже могильного камня не припас. Такого они не забудут, потому что народ всегда помнит и плохое, и хорошее. Может быть, с этого начинается бессмертие? Но если спросить меня, то плюнул бы я на такое бессмертие, ей-богу. По мне уж лучше постыдное забвение. Сказывают, чтобы прослыть бессмертным, один человек сжёг святой храм. В огне бы сгореть его бессмертию!»
Когда все разошлись, остался я один у могилы Константина Дмитриевича и произнёс над ним слова, из сердца моего идущие:
— Спи спокойно, дорогой Константин! Много я от тебя хорошего видел, и за это я благодарен тебе, а вот за глупость твою, скажу откровенно, так тебе и надо! Когда воздвиг ты памятник собаке, о чём ты, неразумный человек, думал? Возьми теперь этот собачий памятник да и поставь его себе. Собак я тоже люблю: сколько я слёз пролил в детстве из-за дядиного Сеируки, любил я и ту, что грела меня холодной ночью и делила со мной кусок хлеба, но памятника я ей не поставил, ибо тот, кто ставит памятник собаке, окажется в таком же положении, как ты, отныне и присно и во веки веков. И так ему и надо! Аминь!
Никто, конечно, не слышал моей длинной речи, да мне это вовсе и не нужно было, — главное, душу отвёл и ладно!
Человек, провалившийся в мёд, и немой, обретший дар речи
После этого случая я смертельно возненавидел кладбище: «Пусть меня похоронят между Стеллой с её памятником и её хозяином, покоящимся без памятника, если хоть раз я появлюсь на кладбище!» — дал я себе торжественную клятву. А выйдя за ограду, ни разу не обернулся назад, так мне всё опротивело. Как упрямый мул, пнул я ногою калитку, но она не закрылась, а только как-то противно заскрипела.
Оставив кладбищенские дела и смерть-разлучницу в удел врагам своим, я решил зажить по-новому и первым долгом направился на поиски пропавшего Кечошки, предполагая, что он обязательно болтается где-нибудь около вокзала.
На привокзальной улице меня остановил какой-то странного вида человек, в руках он держал раскрытую бритву с остро наточенным лезвием.
— Дружочек, родной! — радостно закричал он мне.
Я остолбенел от неожиданности. Как ни старался напрячь свою память, никак не мог вспомнить, кто он такой, и решил, что это, вероятно, сумасшедший. Вы ведь знаете, что я никому не делал зла, но разве это помогает порядочным людям, когда город полон сумасшедших?! Чёрт его знает, что взбредёт в голову этому типу? Дело плохо, Караман, бежать надо, — сказал я самому себе. Но ноги мои сковало, словно кто-то невидимыми гвоздями прибил их к земле. Такое чувство испытываешь обычно во сне. Незнакомец подошёл ко мне вплотную.
— Караман, ты это или не ты, кацо? — спросил он меня удивлённо.
Я посмотрел на обнажённое лезвие, не зная, что ответить.
Правда, сказанная кладбищенскому сторожу, мне помогла, но поможет ли на сей раз? Что было делать? — Смущённо и испуганно пролепетал я что-то невнятное и бессмысленно ухмыльнулся.
Человек тоже улыбнулся мне, поняв по моему виду, что я и есть Караман. Вдруг он, словно вспомнив о чём-то, сложил свою бритву, положил её в карман и обнял меня:
— Бедняжечка ты моя, быстро же сломил тебя этот паршивый город, сразу превратил из ребёнка в мужчину. Ей-богу, не будь я цирюльником, без привычки сразу бы не узнал тебя, такого небритого. А держишься ты, всё-таки, ничего, молодцом?
— Да уж стараюсь, ничего не поделаешь, назвался, говорят, груздем — полезай в кузов.
— Ну, а бороду зачем отпустил? Пойдём я тебе её сбрею.
Страх у меня ещё не совсем прошёл, и я стал робко отказываться:
— Спасибо, батоно, она меня не очень беспокоит.
— Ты свободен?
— В общем-то да, но…
— Что но… меня что ли чужим считаешь?
— Нету у меня с собой денег, — признался я.
— Не стыдно тебе так говорить! Нужны мне твои деньги, совесть я ещё в ломбард не закладывал, чтобы на соседях наживаться. Мне с тобой, дурачок, поговорить охота, а ты: «денег нету…». Может, не признал ты меня?
Честно говоря, во всём городе я знал всего одного цирюльника, у которого обычно стригся, а этого как ни старался, никак не мог вспомнить. Он совсем по-домашнему говорил со мной, и я очень скоро почувствовал к нему расположение. Вероятно, мы встречались где-нибудь на келехе.