— Батоно сват, — говорю ему. — Куда это ты меня ведёшь? На невесту смотреть или на покойницу?..
— Конечно, на невесту, дурбалай! Красивая она, сильная, ловкая, ничем бог не обидел.
— Да из оды той плач слышится, причитания. Людей во дворе полно. Какие уж там смотрины?!
— Чему ты удивляешься? Женщину нужно в горе увидеть, а на пиру — все красны. Смех да красивое платье всем к лицу. Идём, идём, посмотрим на твою будущую невесту. Иных даже смех не красит, а ей всё к лицу — и плач, и причитания.
— Тьфу! Пропади она пропадом, пусть у неё в семье вечно плач будет, а мне ни к чему! А ты тоже хорош! Разрази тебя бог. Тебя и посредничество твоё! Ведь знал я, что сват, вознаграждения не ждущий, дела по совести не сделает, а всё-таки надеялся. Думал, заговорит в тебе совесть. Ошибся видно. Что легковерный ты и без царя в голове — это я знал. Свату Соломоном Мудрым быть не надо. А вот, чтобы ты так ополоумел, этого уж я никак представить не мог. Мозги что ли себе отморозил? Побойся бога, что ж это ты панихиду смотрины превратил? Богоотступник проклятый.
Кечо словно кусок льда проглотил. Молчит, звука не издаёт, а я из себя выхожу.
— Морда, — говорю, — ты собачья, и отчего это тебя собаки утром не задрали? Все мои несчастья от тебя негодного! Убить меня мало, за то, что я до сих пор уму-разуму не научился! Хватит! Кончена наша дружба, разбойник! С этого дня ты сам по себе, и я сам по себе. Шабаш!
Повернулся я и пошёл домой. Ни разу не оглянулся. Не знаю, последовал ли за мною сват.
Пришёл я домой один и целую неделю во двор Лукии носа не казал. Сторонился я всего семейства. А на свата своего бывшего мне даже глядеть не хотелось. Шабаш! Кончилась наша старая дружба!
Полёт жареного цыплёнка и счастье человека с двумя макушками
Зима в тот год долгая выдалась, морозная. Снег стаял лишь в марте. Растеклись льдины лужами, сосульки водопадами. Только в душе у меня по-прежнему лёд никак не оттаивал, — почти целую зиму я с Кечо не разговаривал. А без него, знаете ведь, белый свет мне не мил. Соскучился я по болтовне этого негодника, как земля по солнышку весеннему. Но первым мириться не хотел.
А между тем земля разбухала, почки полопались и пригрело солнышко.
Раз как-то, гляжу, в соседском дворе Лукия бродит — бледный такой, расстроенный, руки от отчаяния ломает. Догадался я, что приключилось у них что-то в доме.
Подошёл к забору:
— Дядя Лукия, что у вас стряслось?
— Бондо наш заболел, крутит его всего, наизнанку выворачивает, совсем извёлся малец, конец ему видно, — не сдержал слёз Лукия.
— Может, родимчик хватил?
— Похоже на то.
Тут вспомнилось мне, что в народе говорят, будто один из близнецов не жилец на свете. Шипом эта мысль меня уколола прямо в сердце, понял я, что и Лукия этого боится. Что уж тут было долго думать? Забыл я все обиды и через плетень перемахнул.
Бедная Теона ходила как помешанная, а Кечо молча валялся на голой тахте.
Трижды перечёл я тогда «Карабадини», и получилось, что у малыша действительно родимчик. Кто-то из соседей присоветовал: «У Хванчкары, в низовьях Риони, деревня есть Бугеули, женщина там одна живёт, готовит она снадобье чёрное от младенческой». Одолжил я у духанщика коней, за деньги, разумеется, да прямо в Бугеули и поскакал. Мигом лекарство привёз. Ребёнок тем временем при последнем издыхании был. Однако ничего, помогло, выжил, слава богу.
Теона в те дни только на меня и молилась, а Кечо обнял меня молча, я тоже к нему прижался. Потёрлись мы друг о дружку ласково, как телята. Помирились совсем.
— Жалко мне тебя, парень, золотое у тебя сердце. Грешно такому человеку без жены и детей оставаться, — сказал он мне на второй день. — Не верю я, что на всей земле невесты для тебя не сыщется. Давай походим ещё, поищем.
И мы пошли.
— А вот эта тебе не подойдёт?
— Одноглазая?
— Что с того, что один у неё глаз, зато ничего от неё не скроется.
— Ты что, Кечули, опять за своё принялся? Вздор мелешь…
— Поверь мне, брат, Караману Кантеладзе одноглазая жена очень даже кстати. По крайней мере, дурья твоя голова, непутёвость твою не заметит, да и на другого этот единственный глаз не обратит.
— Ты меня с собой, парень, не путай. Если на то пошло, так найди мне слепую, глухую и немую. Куда уж лучше! Никчёмность она мою не узнает, на другого меня не променяет, проклятиями не осыпет и сплетен домой не принесёт. Дурак ты эдакий! Разве не видишь, что и здоровый глаз у неё портится? Что я с нею тогда делать стану, на поводу что ли её водить. Идём, батоно, и перестань, пожалуйста, так шутить. Услышит ещё, бедняжка, обидится. Жалко ведь человека.
— Видит бог, я тебе, Караманчик, добра хочу. Но что-то долго ты выбираешь. Смотри, чтоб отбросы тебе не достались! Ещё разочек послужу я тебе, а потом шабаш. Пусть у меня ноги отвалятся, если хоть раз пойду.
Но пошёл он со мной и второй раз, и третий, и ноги у него не отвалились, и нигде он не споткнулся.
……………………………………………………
— Хозяин!
— Батоно?
Вошли мы в маленький дворик и сразу же в тени ореха встали. Навстречу нам мальчонка выскочил, весь в слезах. В одной руке у него мчади кусочек, в другой — сыра ломоть.
— Здравствуй, парень, — протянул ему руку Кечо.
Ребёнок со всех ног прочь бросился.
— Мама, мамочка, дядя у меня сыр отнять хотел, — стал он жаловаться матери.
Мать стукнула его по голове: «Замолчи, дурашка, придумаешь тоже!» — Потом стала звать взобравшихся на ткемали трёх голопузых мальчишек.
— Куда вы, негодники, дайте ему поспеть! В почках ободрали, паршивцы эдакие!..
Двое из них послушно спустились, а третий вскарабкался ещё выше и показал ей язык.
— Детей у неё с три воза! — заметил я.
— Да, видать, не обидел бог, — согласился сват.
Тут же под навесом мальчик с девочкой подрались.
— Мамочка, — закричала девочка. — Евтихия мне все волосы выдрал!
— Ты что делаешь, дурень, не соображаешь разве, что девочка она, — набросилась на него мать. — А ты тоже в долгу не оставайся, поддай ему, как следует, — посоветовала она дочке.
Девушки, на которую мы пришли посмотреть, видимо, дома не было, но спрашивать, где она, мы постеснялись. Оставалось ждать.
На террасе стояла колыбель. Подошёл я к лежащему в ней младенцу и палец ему протянул.
— Агу, агу!
Он тотчас же принялся этот палец сосать, да так, что чуть руку мне не откусил. Испугался я, отдёрнул её.
Ребёнок во всё горло заревел.
— Что ты сделал, Каро? В глаз бедняге попал, — упрекнул меня сват.
— Ослеп я, по-твоему, что ли, — отмахнулся я.
Дитя между тем успокоилось, улыбнулось мне дружелюбно. Но, увидев нахмуренного Кечошку, тотчас же снова сморщило носик. Вот и пойми этих младенцев! Разве можно от крошки ума требовать? Кто знает, отчего они плачут. Причину найти трудно: тысячи их. И почему смеются — радуются, тоже понять трудно. Может быть, предчувствуют превратности судьбы? Приласкал я снова ребёнка, но пальца ему не стал протягивать.
— Смейся, радуйся, генацвале, — весь мир тебе принадлежит, — сказал я ему ласково. — Кому как не тебе смеяться, будущему его покорителю.
Думал я, что обрадовал младенца, а он снова накуксился. Смешно даже: все великие мира сего только и мечтают завладеть им, потому и убиваются, а этому несмышлёнышу я мир без борьбы и труда подарил. Он же вместо того, чтобы радоваться, в три ручья ревёт. Не хочу, мол, не надо мне. Видали вы подобную неблагодарность?!
— Ладно, уж, ладно, кацо, замолчи, не хочешь, я насильно не заставляю. Дай бог тебе вырасти, а потом видно будет. Посмотрим, ответишь ли ты снова на такой подарок отказом? Довольно, хватит плакать, не хочешь, я другому подарю! Тысячи ведь желающих…
— Марта! — послышался из кухни мужской голос. — Скорее, убился он.
— Вай ме! Что ты говоришь, кто убился? — побледнела хозяйка.
— Горшок, женщина, горшок, говорю, кипит, убивается!