— Может, и так, — скромно соглашается Вынукан и задает ещё один вопрос: — А пятна на оленях у тебя остаются или нет?
— Остаются. Как же не оставаться? Ведь перепутаешь оленей...
— Ну, тогда у тебя товарищество, — убежденно заключает Вынукан.
— Пусть и товарищество, — простодушно соглашается Юрбей. — Тебе-то не всё ли равно...
Много ночей не спал Вынукан, раздумывал, как ему поступить. Наконец решился. В новой малице, с новым хореем в руках, на новых крашеных нартах подкатил он к чуму Хатанзея, гремя колокольцами и бубенчиками. Праздничный, как на свадьбу. Хатанзея взяло любопытство — вышел посмотреть.
Вынукан с торжественным видом подошел к Хатанзею, чинно подал ему руку.
— Ну, к тебе приехал! Стадо по моей лыжнице идёт. Скоро будет. Примешь ли?
— К нам, в товарищество?
— Вот-вот, принимай.
— Правление соберем, спросим, согласны ли принять.
И это понравилось Вынукану. Не всех берут, с выбором. Его-то, конечно, возьмут. А так правильно, всякого брать не стоит. Есть и плохие, зачем их в товарищество пускать...
— Спрашивай, как хочешь. Чум-то я всё равно рядом поставлю. Не прогонишь.
— Ставь чум и стадо гони на нашу тропу...
— То и ладно.
Вынукан приложил ладонь к уху.
— Собаки лают. Мои, надо быть. Скоро придут олени...
7
Скучно одному Лёве Семечкину в палатке. Редактор всё время в разъездах, путешествует из стойбища в стойбище, приезжает в конце недели, сдаст заметки, проверит готовый набор и опять в путь, только снег вихрем за санями. Наберет Лёва заметки, поплутает в кустарнике близ палатки, осмотрит свои капканы да силки, вынет куропатку, подберет зайчишку, выроет из снега кряжи плавника, напилит и наколет дров и опять делать нечего. Книги, какие были взяты с собой, все прочитаны. Чем же заняться? И Лёва начал писать стихи. Сидит, взъерошив волосы, уставив в потолок глаза, мусоля карандаш — всем видом своим хочет изобразить вдохновение. А слова идут туго, разбегаются, никак не становятся в строчку на нужное место. Особенное мучение с рифмой. Чужие стихи читаешь, думаешь, пустяк какой — рифма. Чего мудреного два одинаковых звонких слова подобрать, а начнешь сам искать такие слова, их нет. Только и лезут в голову: розы-морозы, рога-нога, любовь-кровь. Нет, уж лучше без рифм писать, бывают же белые стихи. Разделавшись таким образом с рифмой, Лёва начинает сочинять легко, без затруднений.
Первых гостей печатного слова
Встретила тундра веселой улыбкой
Сияющих звезд...
За стенкой палатки захрустел снег. Поэтическое настроение Лёвы нарушилось. Приехал Куроптев. Он еле пролез в дверку, плечистый, бородатый, с рыжими лохмами, торчащими из-под шапки. Не впервые он приезжает в палатку. Бывал и раньше. Привозил сводки о ходе заготовок пушнины. Лёва рад приехавшему. С облегчением засунув тетрадку под матрац, он захлопотал около печки, загремел чайником.
— Долго-то я у вас сидеть не могу, на факторию спешить надо. Хвостов десяток ещё удалось собрать, так свезу. Премию нельзя ли, думаю, заработать, — говорил Куроптев, дымя цигаркой.
Лёва потчует гостя оладьями собственного производства, потупя глаза, ждет похвал. Куроптев уплетает оладьи за обе щеки, благоговейно прихлебывает из блюдечка чай. Лёва всё подкладывает и подкладывает горячих оладий. Он доволен приездом человека и старается задержать его подольше. Говорит и говорит:
— Нынче далеко откочевали ненцы, редко стали заезжать ко мне. Сижу всё один. Когда тихая погода, так ещё ничего. А метель подымется, что делается! Палатку трясет так, что думаешь унесет и вместе с машиной. Такой случай был. Погода разыгралась — спасу нет. Вязки оборвало, палатку сдернуло и машину на бок повалило. Перепугался страшно. Еле-еле укрепил брезент да так до утра под ним и отсиживался.
В честь гостя Семечкин зажигает иллюминацию — полдесятка стеариновых свечей.
— Редактор меня всё ругает, что много свечей жгу, неэкономно. Велит сразу же, как только кончу набор, все свечи тушить, оставлять одну. А я хочу почитать при ярком свете. Имею же я право культурно отдохнуть? Как вы думаете?
— Со свечами лучше сидеть... это верно, — отвечает Куроптев. Он изображает мужичка-простачка, истово крестится, поворачивает чашку вверх дном, кладет на донышко огрызок сахара и благодарит Лёву за угощенье.
— Приезжал-то я к вам по делу, — говорит он. — Письмо редактору надо бы передать. У вас можно оставить?
— Чего же, оставляйте.
— Очень важное. Со слов ненца написано. Передайте обязательно. А чтоб я был спокоен, распишитесь, что получили...
— Расписаться? — Семечкин удивился такой просьбе, но расписку дал. — Можно и расписаться, коли надо... Отчего не расписаться...
Куроптев поблагодарил за угощенье ещё раз и уехал. Лёва вертел полученную корреспонденцию в руках и раздумывал, прочитать или не читать. А почему бы и не прочитать? Ведь он, Лев Семечкин, не сторонний человек в редакции, хоть и простой аборщик. Прочитаю. Лёва пробежал глазами страницу и растерянно пожал плечами, прочитал другую — застыл в изумлении.
Когда приехал Голубков, Лёва не дал ему раздеться, подал письмо Куроптева.
— Корреспонденция, Михайло Степанович, ошеломляющая.
— М-м-да, — промычал Голубков и посмотрел на Семечкина. — Ты понимаешь?
Тот развел руками.
— Уму непостижимо.
— Пожалуй, постижимо, Лёва. Но канители, кажется, будет...
Заметка представляла собой жалобу Юрбея на неправильные действия Ясовея. Учитель обвинялся в противодействии колхозному строительству, в стремлении сорвать организацию нового товарищества по совместному выпасу оленей. И подкреплялось это тем, что Ясовей — зять крупного кулака, оленщика Сядей-Ига.
Голубков немедленно поехал вдогонку за Куроптевым. Он настиг его у самой фактории. Остановил.
— Вы, товарищ Куроптев, сами-то верите во всё это? — прямо в лоб спросил Голубков.
— Да ведь как сказать, товарищ редактор, — ответил тот, разглаживая пышные усы, — кабы не факты... Тут факты. Что против них сробишь...
8
Последний посетитель уехал, бумаги все подписаны и уложены в лукошко, дневные хлопоты улеглись, можно и отдохнуть. Тирсяда подбрасывает в костер поленьев, поправляет уже закипевший чайник, говорит мужу:
— Оленей-то, пожалуй, отпусти с вязки, никуда, наверно, не поеду сегодня. Отдохну...
— Отдохнешь так отдохни, — соглашается Тудако, натягивает малицу, шарит рукой по оленьим шкурам, прикрывающим пол, — табакерка где-то запропастилась — и не спеша направляется к выходу. Ему явно не хочется выходить из теплого чума на мороз. Он топчется у полога, бурчит про себя, потом возвращается и садится на старое место. Тирсяда вопросительно смотрит на него. Он, занятый табакеркой, молчит. Насладившись доброй понюшкой, снимает малицу и уютно устраивается на мягкой подстилке, протянув ноги к костру.
— Оленей-то отпустить бы, — напоминает Тирсяда.
Тудако лениво поднимает успевшие отяжелеть веки.
— Понадобятся — опять иди в стадо, — недовольно откликается он.
— Спать пора, куда ещё понадобятся...
У Тирсяды глаза тоже слипаются, она кладет шитье, которым хотела было заняться. Преодолевая дремоту, вынимает из ларя чашки, заваривает чай.
— Отпусти оленей да выпьем перед сном по чашке для тепла...
Чай пьет Тудако всегда с удовольствием; он оживляется.
— Пусть олени постоят ещё, — говорит он вопросительно, — пусть постоят. Вот чашку выпью, отпущу. Не умрут.
Они едят рыбу и пьют чай с таким особым вкусом, как умеют это делать только в тундре. Над блюдечками вьются и тают белые облачки пара. Тирсяда дует на блюдце и отпивает чай маленькими глоточками, Тудако хлебает большими глотками, морщится от удовольствия, перекатывает сахар во рту из стороны в сторону и, наконец, с хрустом разгрызает его.