Томас, не нарушая ее, отвечает на вопрос, религиозный ли поэт Бродский. У нас, как всегда, тупая дихотомия; у него, конечно, нет. Вот что он пишет:
«Не знаю, можно ли Бродского назвать религиозным поэтом; эпитет „религиозный" часто употребляют всуе. В любом случае его тема близка к религиозной. ‹…› Стихи Бродского написаны с точки зрения „испытателя боли"; это придает им глубинную нравственную перспективу, которая помогает выжить – как стиху, так и его читателю».
Как было бы хорошо, если бы это вместили те же несчастные неофиты, соперничающие с пионерами «оскорбительным оптимизмом за чужой счет»! Да, Бродский – поэт трагический, а должен же кто-то
испытывать боль в таком мучительном мире. Не только Писание, но и Предание никогда не путает духовную радость с бодрым равнодушием. Чтобы не впасть в пафос (чего Томас ни разу не делает), перейду к совершенно невинным соображениям. Их много, я выделю два.
Для Томаса очень важен город. Вполне ортодоксально, хотя и кратко он напоминает о Новом Иерусалиме (несокращенно получится известное утверждение, что начинает человек в саду, а заканчивает – в городе). Судьба дала ему возможность увидеть почти все крупные города, но главными для него остались немногие. Кенигсбергу и «кёнигсбергскому тексту русской литературы» посвящена отдельная статья. Через другие статьи – и, прибавлю, письма – проходят уподобления, обобщенные в скобках: «Можно постулировать пропорцию – Москва относится к Риму так, как Петербург относится к Константинополю». Вильнюс он (точнее, цитируемый им турист-литовец) сопоставляет с Римом и с Флоренцией. Кажется, в одном из писем ко мне он сравнивал его с Парижем. С Иерусалимом его сравнивают давно. Есть и сопоставление с Дублином (Англия – Ирландия, Польша -Литва).
Но не это важно. Главное, как он о нем пишет. Приведу самый лучший, по-моему, пассаж, вернувшись для этого к первому сборнику. Это – письмо Чеславу Милошу 1978 года[ 129 ]:
«Достаточно рано я начал воспринимать вильнюсскую архитектуру как знак. Она о чем-то говорила и ставила какие-то требования. Это было высокое прошлое посреди странного и ненадежного настоящего, традиция в мире, внезапно лишенном традиций, культура в мире не-кулыуры. Не будем скрывать – культура в значительной степени польская. Но также итальянская, немецкая, французская; прежде всего христианская (это я понял позже). Ты говоришь, что для тебя Вильнюс – возможность нормальности. Для меня он никогда нормальностью не был. В детстве я очень сильно, хотя и неясно ощущал, что мир вывихнут, опрокинут, искалечен. Позже стал думать (в сущности, думаю и сейчас), что живем мы уже после светопреставления, что, впрочем, не снимает с нас никакой ответственности».
И дальше: «Надо сказать, что в Вильнюсе у меня часто бывало очень неприятное ощущение: нынешние жители как-то не соответствуют городу, они куда меньшего масштаба. Отчасти поэтому я и видел мир искаженным. А ведь это оказалось неправдой. Следует помнить, что сейчас Вильнюс – центр литовского сопротивления, которое без малейших сомнений я назвал бы великим».
Наконец, в статье о Милоше: «Сам город – один из прекраснейших, а то и прекраснейший в Восточной Европе».
В статье о «Литовском дивертисменте» Томас предполагает, что «не принято» писать о стихах, «посвященных тебе самому». Наверное, странной кажется и статья, больше напоминающая дневник или объяснение в любви и Томасу, и Вильнюсу.
Карабарас
1
Тимур Кибиров получил премию. «Огонек» отозвался на это, в раздельчике «Победитель». Оттуда я узнала, что Тимур Юрьевич все-таки (или несомненно) тоскует по советской жизни и что он – самый настоящий постмодернист. Конечно, ругать автора статьи я и не думаю; можно сказать и так. Если же его ругать, бодро войдешь в ряды категоричных, глухих борцов, знающих только ярлыки, эту самую «us-them mentality». А Тимур Юрьевич, прежде всего, совершенно на них не похож.
Просто я хочу придать упомянутой статье дополнительное измерение, а может, скорее – уточнить слова. Вот, например, любит советскую жизнь. Тут напрашивается что-то вроде схоластических уточнений. Во-первых, он описывает ее с неправдоподобной точностью. Мне, едва ли от нее не умиравшей, все приметы 1920-х, 1930-х и т. д., например – кримплен, внушают горькую печаль. Но прошлое действительно теряет какую-то составляющую и – в пределе – становится идиллией. Это особый эффект, о нем немало писали, и тут я напоминаю о нем только для четкости; во-первых, повторим, Тимур Юрьевич придает стихам о «Советах» все то, что личная память придает прошлому.
Второе – намного важнее, можно было бы им и ограничиться. У нас как? Если жалеешь – значит, одобряешь. Поэтому у наших неофитов просьбы Спасителя мгновенно превращаются в приказы, Его объяснения и советы – в жесточайшую идеологию.
Кибиров молит простить Черненко – вот и простите, моля о том же Бога. Однако эти почти невыносимые и реалистические стихи прочитываются совершенно иначе. Как же! Если бы Черненко ему не нравился, он бы за него не молил. О Господи! Видимо, понятий «милости» и «жалости» у нас совсем нет.
В начале 1990-х я, словно заклинание, читала, как Тимур Юрьевич молит Бога простить и пощадить Россию. Реализм, опять, предельный. Но при чем тут склонность к советской жизни? Скорее (нет, точно) наоборот.
Вот благодарность к тому, а главное – к тем, кого давал по жизни Бог, несомненно есть. Это бывает очень редко. Но писать об этом как-то глупо или нецеломудренно; и я не буду.
2
Теперь – постмодернист. Что в этом плохого? Не легкость же, не игра, не честертоновская буффонада. Честертона не опасно любить, потому что он несли-янно и нераздельно (простите) соединяет эти свойства с таким стремлением к добру и правде, каких не найдешь в нормальных, строгих, серьезных сочинениях. Совершенно то же самое у Кибирова. Важно ли, сколько там центонов или просто аллюзий, когда он бежит от энтропии к розам из «Снежной королевы»? Может быть, самое трогающее, уже классическое -«Леночка, будем мещанами»; а кусочек: «Может, Бог даст, образуется все, ведь немного и надо…» я, как сумасшедшая, цитирую при малейшей возможности. Снова такой классической точности Тимур Юрье-нич достиг в «Карабарасе». Доминиканец бы позавидовал – идеальная проповедь. Снова и снова пишут,
как от Экклезиаста до Сартра и дальше, выталкивает душу вверх рассказ о безвоздушном пространстве. Его мы и видим, причем, в отличие от Сартра, автор знает, что «так» жизни нет. Большую радость дают строки про свечку. Действительно, странная смесь из обрядоверия, легкого оккультного психоза и самоутверждения-категоричности-агрессивности заменить воздух не может. Страшно сказать, но Тимур Юрьевич – точно такой человек и в точно таком положении, когда не закрыт, а открыт путь блудного сына. Опять остановлюсь, не хочется пафоса, тем более – неофитского новояза, где для всего, даже для слова «любовь», есть очень удобные толкования.
Слово «Карабарас» открывает не новый сорт упомянутой смеси. Чтобы не отсылать к Евангелию, с которым давно научились обращаться, как хочется, посоветую прочитать стихи про нелепого рыцаря. Казалось бы, сколько раз, особенно – в XIX веке, разоблачали жестоких крестоносцев, но, поверьте, это -не обычное приравнивание христианина к любому неправильному человеку, включая и очень жестоких, и не подозревающих о каких-нибудь «нельзя». Если же не поверите, эта сбивчивая статья останется слепым пятном. Наверное, тогда ей припишут ту или иную партийность – «против таких...», «против сяких…» Что поделаешь, слова об ушах верны, хоть и загадочны. А может быть, нет? Может быть, уши не употребляют, когда невыгодно слушать?
3.
Стоит выделить еще одно редкое свойство. Пойдем от обратного. Только и слышишь, таких плохих времен никогда не бывало. Говорят это почти все, от простодушных теток до высокоумных героев недавнего Сопротивления. Именно от них я слышала: «И за это мы шли в лагерь?»; причем речь шла о лужковской архитектуре. Хорошо, не за это, но ты хоть спасибо скажи, что едешь не в лагерь, а в Испанию! Поневоле вспоминаешь сцену из «Исхода»: идет битва, Моисей молится, Ор и Аарон держат ему руки, чтоб не упали от усталости. Те, о ком я печально говорю, виснут на его локтях, если вообще не бьют по ним.