Примерно в 1963 году ясно обозначились несколько молодых людей, которые (зная их или не зная) разделяли взгляды де Местра, Мораса, даже Деруледа. Видимо, они не могли вынести странную смесь из «советского гуманизма» и того неприятия силы, мощи, жестокости, которое неизбежно вызывали тоталитарные режимы. В 1950-х плакали и улыбались над «Маленьким принцем», Жаком Тати, Сэлинджером, Бёллем, а они ощутили в этом умилении полуправду и назвали неправдой. Конечно, они удачно предвидели (да и видели) гедонистическую утопию; но те, кто знал даже не Фому, а Аристотеля, мог бы усвоить, что благу противостоят два вида зла -зло беспощадной силы и зло распада, Сцилла и Харибда, Люцифер и Ариман. Но нет, слишком уж отвратительны им были «люди Аримана», как фон Ко-рену – Лаевский. Это отчасти странно, потому что Веничка или Саша Васильев жили скорее «на юге», как сказал бы Льюис[ 92 ]. Тут проблема снималась: раз несоветские – свои. Но это особая тема, а я пишу о Муравьеве.
Словом, «любить дела милосердия» было нелегко и Андрею Сергееву, и Бродскому, и Ледьке (на словах), и Володе. Они ощущали за этим попустительство. Спорили с ними и Аверинцев, и отец Станислав, и о. Александр, но зря. Помню, Володя году в 1973-м написал о. Александру письмо (я и отвозила), где предполагал, что Бог вочеловечиться не мог, поскольку человек очень уж низок. Там была фраза вроде: «Вы уж простите, я ересиарх», и отец потом сказал ему: «Ну, Володя, хоть бы еретик, а то я не могу принять это всерьез, при вашем-то уме». Слава Богу, Володя смеялся. Изредка он бывал у меня; когда о. Александр привозил цыплят для жарки, бежали за питьем и т. п. Тут-то и спорили, очень волновался Сергей Сергеевич. Агрессивным Муравьев с нами не был, но и не уступал.
Странно, что все это уложилось в два года, между 5 июля 1973-го (мой день рождения, Муравьев и
Лев Андреич Кобяков везут нас с Марией в Матвеевку) и почти точно теми же днями 1975-го. С тех пор мы виделись, уже после моего нового возвращения из Литвы (1984), только на похоронах – Лёдькиных, Юлиных, Ленкиных[ 93 ].
Так вот, фон Корен. Конечно, и это утопия, утопия порядка. Да, человек плох, но наводить порядок будут не ангелы, а еще худшие люди, да еще имеющие власть. Спор неразрешим, не в нем суть. Одно дело – суровость к другим, другое – к себе. Володя был очень суров к себе. Что до милосердия, он любил детей, зверей, Пенаты. Романтики он не терпел, как и вообще Аримана, но романтиком был в высшей степени. И вообще, «хотя никто не знает всей правды», кое-что уловить можно. Помню, как году в 1966-м предложили тест про лес, дом и т. п., где был вопрос: «Что вы будете делать, если заблудитесь?». Он сразу ответил: «Помолюсь и выйду на дорогу». Оказалось, что этот вопрос и ответ – о том, как отвечающий умрет.
Так и получилось. Довольно долгие годы, когда он был «не силою крепок» (1 Цар 2,9), он даже злость потерял или от нее отказался. Слава Богу, я дважды подолгу говорила с ним в самом конце 1999 года, и получалось именно это. Он был добрый, не в глупом мирском смысле (от «приставучий» до «попускающий»), а тихий. Единое кровообращение в браке? Этого мы знать не можем.
3. Средневековая словесность
На конкурсе кошачьих Муравьев получил первое место, кот Кеша – второе. Этим бы и ограничиться, а то – как писать о человеке? Помню, мы стояли в Каунасе перед участком нутрии (1958). Немного позже он начал свою повесть фразой: «В салонах поговаривали о нутрии» – и бросил, а мы стали вьщумывать названия по модели «умная мышь Шеннона»: «Умный утконос Успенского», «Почтенный пингвин Пра-наса», «Нежная нутрия Натали», «Чуткая чайка Че-пайтиса». А муравьед Муравьева – какой? Тогда я и почувствовала, что человека вообще нельзя определить. Называя свойства, тем более – обобщая поступки, мы только «изрекаем мысль». Очень острое было чувство, а может – и правильное.
(Володя был бы не Володя, если бы позже, в Москве, не взрывался, когда люди понаивней, сбитые с толку несклоняемой «Натали», говорили, скажем, «Ленивый лемур Левитин». Помню, ссылались на что-то вроде «Смышленый сурок Скороденко», но Володя гневно заметил, что украинские фамилии склоняются, и родительный падеж – Скороденки. Мы с ним – внук Моисеенки и внучка Петренки – это знали, и он меня похвалил.)
Однако главное не в том, а может – одно обусловлено другим. Жизнь идет выше, не стезями жизнепо-добия. Потому к ней и ближе музыка, цвет, запах, а из словесности – притча, миракль, аллегория. Иначе не расскажешь, к примеру, об июне 1963-го, когда я обещала не дружить с Володей, слишком сильна «радость узнаванья». Если бы я и дальше с ним не виделась! А так, много было тяжелого, он очень изменился.
Зверями надо бы и кончить. Однажды М. принес нам книгу Мёрдок «Дикая роза», и Мария особенно обрадовалась, что в конце там вернулся кот. Когда М. пришел, она радостно сказала: «Книжка кончается на кота». Он это повторял, хотя – сколько? С 1975-го снова пошли полуссоры, потом – Литва, а главное -странный опыт второй половины 1970-х и первой половины 1980-х годов. Мы не знали, что перед маркированным 1984-м Святейший Отец посвятит Россию сердцу Божьей Матери, и что случится вслед за этим.
Так что кончим на кота. Это и будет вроде музыки или райского запаха. Что к ним ближе, чем кошки?
Лед в узкой трещине
Двадцать девятого мая, в день падения Византии и рождения Джона Кеннеди, можно праздновать и годовщину рождения Честертона. В этом году со дня его рождения пройдет 130 лет, но это не такая уж круглая дата. А вот в 1974-м нам удалось отпраздновать здесь, в России, сотую годовщину и организовать Че-стертоновское общество – точно тогда же, когда, как мы позже узнали, оно появилось в Англии.
Собрались семь человек и один кот. Кота избрали председателем, и он им остался, хотя умер в 1989 году. Английское общество признало его полномочия. Что до людей, все не так просто. Хотел приехать отец Александр Мень, но не смог, и мы почему-то не сочли его членом общества. Обошли и мою дочь, тринадцатилетнюю Марию, хотя поголовно все с ней дружили. Как бы то ни было, формально общество насчитывало семь членов, и сейчас я расскажу о них (кроме себя, конечно). Расположу их по алфавиту, и снова появится сама жизнь – первым пойдет Сергей Сергеевич Аверинцев, который совсем недавно скончался. Прежде чем начать, прибавлю необходимое пояснение. В «Честертон ревью» писали, что жизнь (поистине, «сама жизнь») разыграла совершенно честертоновский сюжет: дочь рабочего[ 94 ], бывший актер[ 95 ] и Папа из Польши сокрушили страшный режим; замечу от себя: да еще бескровно, что у Честертона бывает, но не всегда. Шесть взрослых, девочка и кот, собравшиеся за десять с небольшим лет до этого, еще внутри режима, тоже составляли вполне честертоновскую компанию и делали честерто-новское дело. Кто, кроме Честертона, свел бы на краю столицы, над лесом, в котором умер невообразимый тиран, прославленного филолога, тайного доминиканца, тишайшего иконописца, его бурного брата, рыцарственного литовца княжеской крови, не говоря о женщинах и коте, чтобы основать невидимое общество, похожее на лед в узкой трещине, который поможет зданию развалиться?
Сергей Сергеевич
Надеюсь, читатель не удивится еще одному проявлению «самой жизни», на сей раз – очень печальному. Мало того, что Сергей Сергеевич скончался, пролежав, как Честертон, несколько месяцев в коме. Только мы об этом узнали и только я написала то, что вы сейчас прочитали, еще до девятого дня, ко мне пришел один журналист. Сперва он позвонил (я лежала в больнице) и спросил, можно ли побеседовать. Совершенно не сомневаясь в том, что у него -цепочка бесед о Сергее Сергеевиче, я согласилась, и он пришел, причем – поздно, в 8 часов вечера, когда никого не пускают. Потом он спрашивал, я многоречиво и растерянно отвечала, а через несколько дней увидела в «Огоньке» статью, подписанную моим именем, без всяких там «записал такой-то» (да он и не записывал, ни в блокнот, ни на диктофон), связную и высокопарную. О Господи! Сейчас заставляю себя продолжать наш странный раздел[ 96 ], а о Сергее Сергеевиче писать не могу. Может быть, после этой постыдной истории я вообще не буду писать, во всяком случае, что-то серьезно изменится.