Глубокую Авраамову веру тех, кто дождался через тысячи лет не главного, но почти немыслимого обетования. Тихих, трудно живущих людей, которые взывают уже к Христу и обретают сравнительный покой, потому что бремя они все-таки взяли. А остальные, посланные к народам и с тайной единобожия, и с вестью о Воскресении? Первую мы просто числим за собой, как будто не служим иным богам, вторую – то и дело превращаем в языческие мистерии. Называя нас детьми и друзьями, Христос все-таки просил о многом, предупреждал о том, как удержаться на воде, строить на камне, жить в Царстве, где правит Бог и побежден князь мира. Впихивать Евангелие в статейку и кощунственно, и бесполезно. Честное слово, закрыв дверь, все мы знаем, что двум господам служить еще никому не удавалось.
Есть садик около холма, на срезе которого настоящий череп: глазницы, щелка рта, провал носа. Ходят сюда чистенькие англикане, остальные не верят, что пустая могила с круглым камнем – та самая. Сидишь там перед Пасхой, после Пасхи, и думаешь: неужели до этого дошел Твой кенозис? Тут Ты воскрес, не тут, но Ты принял всё, что дает Тебе наш мир. За храм Гроба Господня убивали людей. Сейчас мы там толкаемся и спешим занять заранее место, пройти по знакомству. Мы вынуждены терпеть там «другие конфессии», но, Господи, как мы их терпим! Поневоле убежишь сюда, в садик, и посмотришь на цветы. Около него, в особой и очень тихой лавочке я купила открытку «Flowers of the Holy Land». Среди прочих (дикая слива, цикламен, адонис, ирис, мак) есть анемон, и вам услужливо скажут, что это -«полевая лилия». Вокруг их много, они всюду растут. Цвет у них – не всегда, иногда – тот самый, о котором мечтают дети, прикидывая, что будет, если свернуть в трубку радугу. Он между красным и фиолетовым, в несуществующем зазоре, его и быть не может, но – пожалуйста – есть.
Здесь и сейчас[ 60 ]
Может быть, эта книга меньше подействовала бы на меня, если бы я читала ее в библиотеке или дома, хотя и в этих местах, как мы знаем, нам открываются небеса и бездны. Однако тут было нечто совершенно исключительное – мне подарили ее недалеко от Мертвого моря, когда я уходила ночевать в какой-то домик, окруженный садом из Песни Песней. Я читала всю ночь, потом утром, в саду, и, наконец, в автобусе, который вез меня из Беер-Шебы в Иерусалим. Кроме всего прочего, обложка была украшена совершенно райским деревом, на котором сидели маленькие птицы. Книга эта поражает. Ученый-библеист напомнит, что написана она довольно давно, с той поры появилось много замечательных трудов. Я не библеист, но кое-какие из этих трудов читала, а некоторые редактировала (перевод, конечно). Диапазон их велик -от совершенно библейских чувств до непредставимой, совсем не библейской скуки. Хорошие есть, даже замечательные, но далеко не многие совершают то, что книга Додда – когда ее читаешь, Евангелие становится еще живее, хотя, казалось бы, ничего более живого в человеческой словесности нет.
Спаситель часто напоминал нам – и прямо, и в тех же притчах – с какой ужасной легкостью истины веры покрываются защитной пленкой, если не гипсом. Этому чрезвычайно способствует аллегорическое толкование притч. Результат – такой, что невольно заподозришь особого беса. Додд начисто сокрушает его. Для тех, кто поддался этому соблазну – какое освобождение! Как будто сняли большую часть гипса.
Не меньше освобождает настойчивое утверждение, что Царство наступило тогда, а каждому из нас предлагается сейчас и здесь. Пересказывать то, что вы вот-вот прочитаете, по меньшей мере глупо. Но все-таки подумайте, как мало трогают евангельские срочные призывы. Давно известно, что Писание, особенно – Новый Завет, совсем уж особенно – Евангелие легче всех других книг испещряется белыми пятнами. Христос говорит об «имеющих уши», а почему они есть не у всех, понять трудно. Вне богословских догадок, приводящих порой к ужасным выводам, стоит вспомнить слова одного литовского священника: «Это же накладно!». И точно, принять евангельские слова как указание к немедленным и достаточно странным действиям – очень неудобно, даже страшно. Нежелание это и страх почти ничем не пробьешь, но если в них появилась хотя бы щелочка, книга Чарльза Додда действительно может сокрушить их. Стыдно пафоса, но она бесценна: благодаря ей нам легче увидеть не какое-то, где-то и когда-то ожидающее Царство, а вот этот мир, в котором на самом деле царствует Бог.
Мир под оливами
Если ты доверился Богу, тебе обеспечено, что желания твои не исполнятся, пока остаются кумиром.
Представить страшно – что было бы, если бы меня чудом пустили в Испанию лет двадцать назад[ 61 ]. Прежде всего, я просто разорвалась бы: возвращаться -невыносимо, остаться – нельзя (родители, дети). Однако и нормальным людям в приличных странах лучше путешествовать тогда, когда они – как не путешествующие .
И странный наш опыт, и мой метафизический возраст делают хороший подарок: приехал ты куда-то, или смотришь на картинку, или читаешь – совершенно все равно. Много лет мы смотрели на картинки по принципу «зелен виноград», но тут не только это. Картинка и текст меньше дают ощутить, что преходит образ мира. Когда ты не дома, не там, где келья и кошка, время бежит уж очень явственно, «мы летим». Бег времени плох не тем, что приближаешься к старости – она лучше взрослости, и даже не тем, что приближаешься к смерти – Бог разберется, не оставит, – а тем, что время царит во владениях не скажу лишний раз кого. Из них выводят работа (особенно такая, где хаос превращается в космос, вроде перевода или уборки), молитва, жалость, иногда -общение, но не путешествие.
Пространство – тоже не подарок. «Незримая черта» не только и даже не столько мешает «близости людей», сколько отделяет нас от домов и от деревьев, напоминая, что мы – не ангелы и не преображенные тела. Поэты часто пишут, как это их мучает, и кое-чего добиваются – в стихах мы худо-бедно проходим сквозь стену. А так, гуляя по городу – ни в малейшей мере. Жизнь в пространстве и времени
лучше принять, это – тоже кенозис; но ездить для этого незачем, достаточно комнаты и кошки.
Когда я вернулась, меня сразу спросили: «Правда, похоже на Эль Греко?» Слава Богу, непохоже. Похоже на Литву, только с оливами и апельсинами, с осликами и мавританскими садами. Что бы ни говорили о культуре коня-пса-орла, связывая ее с католичеством, в Гранаде ее нет или очень мало (памятники). Скорее тут осел-кот-голубь – приземистое, белое, уютное, очень детское. В конце концов, католичество – не в одном же триумфализме! Каждый, в любом изводе христианства, может умалиться, как дитя. Есть и просто европейский город, такой модерн, что-то из Belle epoque. Ничто его не берет – ни новые дома, ни навязчивая реклама. Почему-то этот стиль очень сообразен человеку, и мы его сейчас воскрешаем. По той, по иной ли причине он создает тот самый городской уют, который приносит много радости, если ты склонен не досадовать, а благодарить.
Жители маленькой, уютной Гранады скорее благодарны. Покупает тетка клубнику и не морщится, не требует, а приветливо болтает. Мы тут же представляем, как, задерживая всех, наша тетка (или дама) подлизывается к продавщице; но ошибаемся. Никто ни к кому не подлизывается, просто перебрасываются двумя-тремя фразами и улыбками. Улыбаются приятно, простодушно, по-южному. Гуляют, сидят на скамейках, охотно и даже куртуазно объясняют дорогу. Словом, похожи они не на hombre masa[ 62 ], а на любимого Честертоном common man. Меня спросили тут, в Москве: «А индустрия порока? А вседозволенность?» Я этого не видела. Молодые обнимаются (меньше, чем у нас), но это ведь всегда есть и никакими силами не изменишь, только приучишь врать. Зато старые и даже пожилые люди могут порадовать. Они пережили и перечеркнули обе утопии. Наверное, где-то притаились «идейные», но просто человек, который присел выпить апельсинового соку и разговорился с тобой, не идеализирует ни «свободную личность» 1920-х-1930-х годов, ни «доброго католика» долгих авторитарных времен. Лорку любят за его дар, за незлобивость и красоту, но руссоистский или телемский миф, некогда с ним связанный, совершенно исчерпан. Вот в его музее, под стеклом, записи Висенте Алейхандре о том, каким мрачным он бывал. А вот – письмо Грэма Грина, где старый разведчик уверяет, что бедный поэт был двойным агентом. Если это, не дай Бог, правда – как его жалко! Если нет – слава Богу; но трудно, страдая перед этим письмом, не задуматься о несчастных адептах этой утопии, многих из которых я помню. Словом, миф, доживающий свой век у нас то в культе андер-граунда, то в несколько устарелом культе Хемингуэя, там совсем выдохся. Правда, испанцы противились таким способом куда менее жуткой, чем здесь, утопии порядка.