Закончу притчей из жизни: на каком-то из младших курсов я прибежала из университета и сказала бабушке, что меня очень хвалили[ 38 ]. Я еле дождалась, когда смогу похвастаться; а бабушка, опустив голову, тихо откликнулась: «Об этом не рассказывают».
Ор и Аарон
1991 год был такой, что хватило бы и на столетие. Начался он библейскими событиями в библейских местах – в маленьком городе, который давно прозвали Северным Иерусалимом. Здесь, в Москве, было холодно, голодно и грязно. Шли митинги; иногда их пытались запрещать. Те, кто называл себя интеллигентами, были на взводе. Несколько августовских дней привели в полный экстаз. Что бы тогда на самом деле ни случилось (интересно все-таки, что?), главное было правдой: «это» рухнуло.
Почему потом разочаровались, я так и не поняла. Неужели смогут сразу или даже вскоре иначе думать, а главное – иначе жить люди, десятилетиями ставившие на оборотистость и агрессивность? Других очень мало даже сейчас. Ни образованность, ни тонкость, ни ум, ни – прости, Господи! – духовность ничего тут не меняют. Если мы служим маммоне и субботе, еще спасибо, что все идет не хуже, чем идет. Спорить бессмысленно; я десять лет слушаю, что хуже не бывало. Это – такая неблагодарность, что удивляешься, как Бог терпит. Коту ясно, что советского в жизни ровно столько, сколько его в нас. Казалось бы, избавляться надо от своих собственных свойств – это давно не идеология, а именно свойства души, и больше всего их, как ни странно, у людей, пришедших в церковь. Свойства эти, зацепленные за себялюбие, -досаду, самоутверждение, невнимание к другим, – часто проявляются в одном действии, которое обстоятельные католики назвали бы грехом против надежды, а заодно – и против милосердия.
Помню, в том самом 1991 году, весной, сидели у нас на кухне люди, и вдруг пришел кто-то с вестью: «Ну, братцы, всё! Сейчас нас перебьют!» (или пересажают) . Сказав так, он повеселел, другие – не очень его поддержали. Попытки одной из присутствовавших не доказать, а хоть показать, что никаких новых оснований для этих мыслей нет и что лучше людей не мучить, успеха не имели. Мазохизм это, или садизм, или попросту малодушие и себялюбие, толком не решишь, но сколько было таких сцен -перечислить невозможно.
Теперь они порастянутей и потише, но обойтись без них мы не можем. Мало нам жить фантазмами прошлого, от незаживающей досады до ностальгии, нужны еще и фантазмы будущего. Англичанин удивился бы, где же «stiff upper lip», а уж у нас, нередко считающих себя христианами, можно бы найти более веские возражения – терпение, жалость, надежду, жизнь «здесь и теперь».
Моисей, Ор и Аарон вели себя намного лучше. Шла битва с амаликитянами, и все было хорошо, пока Моисей поднимал руки к небу. Но долго так не простоишь, и вот что они сделали: «взяли камень, подложили под него, и он сел на нём. Аарон же и Ор поддерживали руки его, один с одной, другой с другой стороны. И были руки его подняты до захождения солнца» (Исх 17,12).
Очень уместное занятие. Во всяком случае, это разумнее, чем бить Моисея по руке.
Сейчас мне скажут: «Нашли что сравнивать!» – и выяснится, что битва с амаликитянами, не говоря о 1991-м годе, куда лучше нынешних времен. Именно это я и слышу десять лет подряд. Много плохого случилось за эти годы, только и спасались держаньем рук (кто – как Моисей, кто – как его помощники). А советской власти, слава тебе, Господи, нет.
Можно поспорить о том, только лив наших сердцах такое зло. Но главного это не меняет: если у кого-то его больше, и оно противней, чем просто маммона и суббота (вещи, в конце концов, мирские, а не специально советские), побороть это можно все тем же способом – надеяться, не мучать других, улучшать себя.
Вместо ceterum censeo[ 39 ] напишу снова: советской власти нет. Представьте хоть на минуту, какая она -не в сентиментальных песнях и не в аберрациях памяти, а в очереди, в коммуналке, в непрестанных и злых советах, в крике гардеробщиц, подавальщиц и продавщиц, – словом, в том, что несчастные, измордованные люди норовят пнуть любого, кого не боятся. Особенно удивляют меня жалобы на нынешнее хамство. Жалобы на то, что распутство на виду, а не скрыто… Но это хоть не вранье! Ведь грубили на моих глазах все семьдесят с лишним лет, а сейчас – все-таки меньше.
Закон Биллингтона
Скажу сразу, что это название косвенно связано с неким американским руссистом. Собственно, вся связь – в том, что мысль (если это мысль) пришла и мне, и одному моему другу на его докладе в ГБИЛ. Насколько я помню, это было осенью 1991-го со всеми сопутствующими атмосферами.
Как часто бывает, разгорелся спор о «двух культурах» и даже «двух народах». Время от времени кто-нибудь да скажет, что после Петра возникли два русских народа – «высшие» (баре, потом – интеллигенция) и «народ» как таковой. Часто первых народом не называют. Подробнее говорить не буду: и без теорий многие почти машинально исповедуют такие взгляды, иначе не было бы ни народничества самых разных видов, ни страстных откатов от него, ни постоянных напоминаний: «Я тоже народ!». По-видимому, у нас это сильнее, чем в других странах – казалось бы, и в Средние века вилланы резко отличались от знати или патрициата. Но мы этого не взвешивали, спорят другие, чаще всего – те, кому такое положение не нравится, поскольку «чистенькие» – не совсем русские.
Сидим, все пылают (сторонники «народа» – больше), и вдруг я увидела пресловутыми глазами души больничную койку, на которой лежит моя временная соседка по страданию. С особой четкостью явилась и разница: одни из них – добрые, другие – нет. Те же Средние века резонно считали, что красоту определяют взгляд и улыбка. Действительно, определяют. Для дела – упрощу, все же это было что-то вроде видения: одни просто буравят взглядом, у других глаза лучатся светом. Заметим, речь идет не о той, мирской доброте, которая выражается во властности («Ай-я-яй, разве можно не кушать?»), а о cari-tas, сочувствии. Доброта-насилие ему противоположна, и взгляд от нее не засияет.
Когда мы шли домой с моим другом, он рассказал, что ощутил примерно то же самое. Стали прикидывать. Вот -дама, вот – тетка. Что у них общего? Пронзительная злость. Когда дамы стареют, они непременно обрастают теми самыми тетками, которых раньше презирали. Уже все равно, что та одета по другому (но тоже неотменимому) шаблону. Главное – можно вместе возмущаться всеми и всем. Когда такое сообщество к тебе привяжется (причину найдут, это легко) – беги: все равно не пощадят. Оправданий не может быть, на том они и сошлись.
А вот другой случай, тоже довольно давний, но я до сих пор не пришла в себя от удивления. Примерно к началу 1970-х стали умножаться подростки и молодые люди, пленившие меня, дуру, своей свободой. Лет двадцать, обрастая бородами, они и жили у
нас, и почти жили, и просто сидели до любого часа. Среди них оказалось несколько человек, действительно несовместимых с советской властью, и просто хороших, что бы это слово не значило. Но в целом все сводилось к «хочу» или «не хочу», что выражалось прежде всего в неправдоподобном хаосе. Именно тогда отец Станислав Добровольские сказал моей дочери перед конфирмацией: «Со всеми считайся, а туфельки ставь ровно». Молодые представители контркультуры допекали и его. Худшие из них долго мне кого-то напоминали, и вдруг я поняла: комсомольцев. На мою молодость пришлись скорее карьерные, но еще доживали и неумолимые. Вот этот самый взор – беспощадный – оказался у героев контркультуры. Улыбка в таких случаях вообще не полагается.
Разделением «милостивый» – «жестокий» не обошлось. Не помню, как у комсомольцев, но у моих маргиналов все чаще взгляд и улыбка выражали полнейшее равнодушие. Дело не в том, что молодые старели – никакая молодость не мешала особой, презрительно-равнодушной, мине. Вот тебе и два народа. Вряд ли это частность. Уже и моды давно сравнялись, нет двух обличий, и богатым (бедным) оказывается совсем не тот, кто думаешь. Наверное, живет и остается именно та разница, которую так удачно выразили ангелы у Луки: «Мир на земле людям доброй воли (bonae voluntatis)». Ошибка перевода[ 40 ] и штамп, возникший в XX веке и расцветший у нас, почти запрещают приводить такой пример, но что поделаешь? Или у человека воля обращена к добру, или нет. Если обращена, то даже доброта у него другая, не насильственная. Он действительно хочет каждому того же, что себе.