В комментариях к той же книге О. Е. Рубинчик пишет: «Отдельнова-Васильева Елена Ивановна (около 1912-1988 или 1989) – по образованию юрист, но по специальности почти не работала. Жена поэта М. А. Светлова, затем – режиссера, сценариста Г. Н. Васильева, одного из создателей фильма «Чапаев» (1934). По словам Т. Венцловы, «Е. И. Васильева была, естественно, одной из „красавиц тогдашних"». Сын ее Александр Георгиевич Васильев (1939-1993) был известным подпольным книготорговцем, поэтому их квартира в Москве, на Солянке (пер. Архипова), была центром притяжения интеллигенции».
До весны 1953-го и позже с ней дружили прото-диссиденты, литовцы и прочие гады. Мы называли друг друга «кума» и очень радовались.
Шушка тем временем стал Сашкой, в Институте кино не удержался[ 84 ] и стал на рубеже 1960-х могучим бизнесменом (специальность – подпольные художники) . Комната его и кухня буквально кишели ими, равно как и подпольными поэтами. Помню Пятницкого, Зверева, Холина, кажется – Сапгира и практически весь состав гинзбурговского «Синтаксиса». Пили немало; наркотиков я не заметила, хотя знакомые психиатры давали кому-то первитин («винт»).
Когда родилась Мария, моя дочь, и у родителей стало уж очень трудно, мы с ней и с мужем сняли у Васильевых комнату. Бабы Лизы уже не было; в 1951-м, когда я у них гостила, – была, а в 1961-м, когда сняли, – не было. Господи, как незаметно люди уходят! Мне почему-то кажется, что в мае 1953-го, когда наша семья переехала в Москву, ее тоже не было, иначе она ходила бы к бабушке.
Пожили мы там если месяц, и то спасибо. Леночка спала на кухне, что не мешало artist'aM кишеть, спала и у нас, то есть – в своей комнате, но мое мракобесное сердце все-таки не выдержало. Добил меня рассказ одного из гостей о том, как он ел живого зайца. Врал, наверное, но ведь счел нужным! А еще говорят, «это» началось после советской власти. О Господи!
Сашка неоднократно женился, Леночка их всех любила. Вообще, веселость заменяла ей терпение. Из жен выделилась художница Шаура, башкирка из прославленной там интеллигентной семьи. Родилась дочь. Когда Сашка еще на ком-то женился (а может быть, позже), Леночка поселилась у Шауры. Когда Леночку хватил инсульт и она навсегда лишилась речи, Шаура ухаживала за ней до самого конца.
Еще до этого умерла моя бабушка. Было ей девяносто четыре года. Хоронить ее пришли Сашка, Саша Юликов и Коля Котрелёв.
Сашка был с извозчичьей бородой. По дороге он объяснял мне, что «успенье» происходит от слова «успеть». И по малодушию, и по милосердию, и потому, что он лыка не вязал, я не возражала.
На похоронах Леночки, в 1988 (?) году, он был еще пьянее и прямо у церкви требовал, чтобы хоронили ее на Новодевичьем, где лежит его покойный отец. Мое духовное водительство, как и во многих случаях, сводилось к жалости и молитве. Когда чуть позже, в самые скудные годы, Шаура дотащила его до врачей – печени (или поджелудочной) у него не оказалось. Дня три он полежал под капельницами и тихо уснул. Тогда Шаура созвала всех нас.
Ничего подобного я никогда не видела. Сперва сотни людей пили свою водку в специально снятой пельменной. Потом человек тридцать повели в какой-то болгарский центр, где, видимо, окопались Сашкины покупатели. Там, среди фресок, мы ели икру и многое другое.
Нет, описать это я не берусь. Сейчас он был бы миллионером, но не в том суть. Видит Бог, я не считаю (если когда и считала), что нетварная бездна хороша, поскольку туда можно нырнуть при страшном режиме. Я бы и сейчас не вынесла рассказа о зайце. Как же объяснить, хотя бы выразить, чем хорош мой бедный крестник?
Приятельницы матерей
Много раз я начинала и откладывала статью об этой книге[ 85 ]. Летом или ранней осенью, когда внук ее принес, я впала в сентиментальность и могла написать только что-то вроде умиленного и восторженного свидетельства. Этого я не хотела бы – и вообще не стоит, и очень уж всем надоели рассказы о том, как плохо было «при Советах». Надеюсь, надоели и рассказы о том, как было хорошо; но тем, кто им верит, книга просто непонятна.
Поэтому было ли плохо, я обсуждать не буду. Мне -было, но в данном случае важнее, что людям, о которых пишет Анастасия Александровна, было и хуже, чем мне, и лучше. Попробую это объяснить, иначе мы упустим что-то важное.
Почему им было хуже, понятно. Многие из них сидели; многие были почти нищими. Правда, второе обстоятельство можно толковать по-разному.
Моя семья долго принадлежала к тому, что Андрей Семенович Немзер назвал «прикормленной верхушкой». Судьба ее – особая тема, даже особая трагедия. Часто я стыдилась соучеников и завидовала жизни в одной комнате, где, скажем, есть пианино, круглый стол, абажур (когда отец рухнул, мы с мамой их делали) и скромная, мудрая женщина с дочкой-студенткой. Слава Богу, я им об этом не говорила. Советская бедность могла показаться идиллической только по глупости. Она была унизительной и уж никак не уютной. Ностальгия по коммуналкам (а может, и по очередям?) появилась куда позже.
Но бедность бедностью, а для восхищения причины были. Такие комнаты и семьи – оазисы, островки – держались просто чудом. Когда все, от скверика и детского сада, склоняло ко лжи и жестокости, они убереглись. Логически это объяснить нельзя; видимо, люди лучше и сильней, чем это возможно. Однако веду я к тому, почему им было лучше, чем мне, и тут надо сказать о самом большом чуде – они жили, чего я о себе не сказала бы. Они были душевно, а то и духовно здоровыми – не толстокожими, не бравыми, как требовало время, а нормальными. Даже то свойство, которое наш общий друг Владимир Андреевич Успенский назвал «сотканностью», монстрами их не делало. С точки зрения тех, кого мы в конце 1950-х осторожно называли ryleau[ 86 ], они, конечно, были кретины. Но бежавшие из деревни женщины обычно любили их за доброту, а иногда и почитали за что-то, чего определить не смогли бы. Модным дамам, старавшимся жить по западным образцам, пока муж не становился изгоем, они казались неприлично восторженными, поскольку сохраняли дух и даже моду 1910-х и 1920-х годов, а самого страшного порога, рубежа 1920-1930-х, не переступили. Однако если несчастная дама выпадала из своей «верхушки», помогали ей не злоречивые приятельницы, а именно эти тихие женщины.
Написала «тихие» и усомнилась. Конечно, слово это я могу употребить только в том смысле, в каком его употребляла моя няня, делившая людей на «тихих» и «важных», а иногда – на «тихих» и «бойких». По-настоящему важными, глумливо-брезгливыми, эти женщины не бывали, но все-таки не случаен неутихающий спор между апологетами и разоблачителями Ахматовой, точнее – «Анны Андреевны». Какими бы ни были ее собственные свойства, нельзя забывать, что люди эти жили в газовой камере. Те, кто был молод в 1960-х, тоже дышали газом, но отчасти притерпелись (нет, неточно – родители притерпелись, а к ним это как-то перешло), отчасти все-таки стало полегче. Герои Анастасии Александровны, особенно ее мать – Марина Казимировна, которую я видела несколько раз, были гораздо мягче («тише»), но некоторые замечательные женщины считали непременной орденскую жесткость. Помню, одна из них, причем – пылко верующая, требовала ее от меня. Другая, поначалу- неверующая, почти выгнала меня за нарушение этих правил. Сейчас речь не обо мне, и я не стану ни защищать, ни осуждать ого-роженность ордена. Повторю только, что у Марины Казимировны, мне кажется, ее не было.
Опять отвлекусь и вспомню, как еще одна женщина, удивившая, как выяснилось потом из архивов, своим героизмом чекистов в 1929 году, описывала таких людей как рыцарей Ронсеваля; соответственно, все прочие были «неверными», которые не только «неправы», но и вообще выходят за пределы жалости. О вере говорить нечего, сидела она за монашество. Был ли другой выход, менее стоический, обсуждать не хотелось бы. Как бы ни соотносилось это с христианством, героинями они были в самом высоком смысле слова. Что-что, а мужество их поражало. Опять же, не знаю, чего было больше в Марине Казими-ровне, этой силы (вполне осознанной) или какой-то кенотической простоты. Слишком мало я ее знала, но ведь не боялась, а трех героинь, о которых только что рассказывала, при всем благоговении старалась избегать именно из-за этого.