Мне кажется, Е. М. и Георгий Александрович Лес-скис следовали особому кодексу. Помню, как Е. М. спокойно и мягко объяснял мне, что очередной объект моих восторгов (женщина) очень практичен и довольно толстокож. Само собой разумелось, что это -свойства недолжные.
Года с 1958-го мы встречались только случайно, скажем – в библиотеке. Ирину Семенко я почти не знала, Ирина Муравьева жила уже в 1-м Зачатьевском. Замечу только, что и И. М. С, и третья жена Е. М., Елена Кумпан, мне очень нравились. У меня долго жили резиновый пингвин Анатоль и слон Кар-лос; наверное, их прикончили дети, может быть -уже в Литве. Там разыгралось еще одно действо, связанное с Елеазаром Моисеевичем.
Летом 1963 года мы гуляли в совершенно диком саду, который расположен в самом центре, между кафедральным собором и храмом св. Анны. Там ко мне подошел классический пенсионер, в летней шляпе, с красным лицом. Он оказался русским и рассказал, что в Вильнюс его когда-то перевели из Петрозаводска. Поскольку я отвечала неопределенными полувосклицаниями, он стал вспоминать, как боролся с космополитами, в частности – с неким Мелетинским. Встал неразрешимый вопрос: что делать со старыми, беспомощными, очень жалкими, но ничуть не кающимися людьми? Не знаю. Я просто перестала туда ходить.
Когда один за другим ушли три неописуемых человека, это что-то значит. Михаил Леонович Гаспа-ров и Владимир Николаевич Топоров вызывали у меня благоговение, но я их очень мало знала. С Е. М. мы стали встречаться снова у Ксении Атаровой, вдовы Лесскиса. И Г. А., и его вдова годами собирали гостей в день его рождения и 5-го марта. Теперь она их собирает еще и в день его смерти. В последний раз я видела Е. М. 5 марта 2005 года. А может, 2003-го, когда прошло ровно 50 лет? Кажется, все-таки, 2005-го. Тогда все стали петь «Тундру» и разные советские песни – не кошмарные, их было много, а хорошие,
вроде тех, которые точно в то же время пел Лев Рубинштейн в ОГИ. Наверное, для этих песен кончился срок чистилища.
Солнце и светила
Еще одно: надежды не бывает, Бывает что-то больше, чем надежда.
Томас Венцлова
1. Начало
Многие пишут о 1960-х годах, многие – об оттепели, но почти никто не воспел короткую пору 1950-х. Границы у нее – четкие: 4 апреля 1953-го, когда выпустили врачей – весна 1960-го, когда пролетел Пауэре и Хрущев стучал ботинком. Для кого-то начало -XX съезд, март 1956-го; но не для меня. Мы прекрасно все представляли и до «доклада». Другое дело, что это был знак, сигнал – но крохотная заметка о врачах значила не меньше. Нет, больше.
Году в 1973-м мы шли с Володей Муравьевым по маленькой площади около Божедомки, недалеко от достоевских мест – наверное, относили какую-то работу. Было очень тяжко, и нам захотелось вспомнить, какие же годы можно назвать хорошими. В. М. быстро и твердо сказал: «Пятидесятые», и я с ним согласилась.
Едва ли не первыми, в 1954-м, вернулись Серма-ны. Сперва – Руня; она ночевала у меня, и мы за ночь
охрипли. Потом – Илюша; но когда? В июне 1955-го они точно были в Питере, я к ним туда ездила. Когда же случилось то, что Раскин описал в «Ванинском порту»? Седой Илюша вышел из вагона, а дальше -все по тексту:
Ты с нами, ты снова живой! Богата земля чудесами! А то, что с седой головой, -Смотри: мы такие же сами.
Так здравствуйте, мать и жена, Так здравствуйте, родные дети! Кому-то, как видно, нужна Еще справедливость на свете.
Должно быть, это было 19 мая 1955-го. Если не путаю, с Ирой Муравьевой мы познакомились именно на вокзале, и потом считали годовщиной это число, день Иова. Если и похоже, то на странный эпилог (42,12-17) – возвращение отнятого.
Однако – неужели Илюша вернулся настолько позже Руни? Что-то я путаю.
А вот Зорю[ 88 ], Гришу, Изю Филынтинского я, еще не знакомая с Ирой (но слышавшая о ней лет десять), увидела в начале 1955-го, у Любови Кабо. Ни Иры, ни молодых – Кузьмы, Ильи, Жени – там не было.
Так или иначе, конец весны совершенно заполнился Ирой. С вокзала мы поехали ко мне и стали читать стихи, чуть ли не в унисон. Скорее всего -Мандельштама, но Ира любила и Гумилева. А может быть, «Поэму без героя», мы обе знали ташкентский вариант.
Скоро она пришла ко мне со своим сыном Володей. Неужели ему еще не было шестнадцати? Помню надувного слона, которого он назвал «Карлос», и мы написали это имя у слона на боку.
Таких людей, как Володя, я видела только в книжках; таким представляла себе молодого ювелира Фридриха, идущего в Нюрнберг к бочару Мартину. Лет с двенадцати я в них влюблялась, правда, первым – в Атоса, как бы предвидя немолодого В. М. Но тогда я попала, конечно, не в Дюма, а в Гофмана или Новалиса. Можно ли счесть мальчика в серой кепке и дешевых студенческих брюках гением чистой красоты? Посмотрите на фотографию в книжке об Ахматовой и решайте сами.
Ходить к Ире, сперва – на Чаплыгина, потом – в Зачатьевский, я стала примерно через день. Этим очерчен для меня кусок времени: лето 1955-го -лето 1958-го, сердце пятидесятых. Город был маленький; зеленые или белые деревья скрывали советское убожество, нет – уродство. На Чаплыгина мы собирались до осени 1957-го. Неужели Зачатьевский – так недолго? Ведь зимой 1958-1959-го я ждала сына, особенно не расходишься, потом – кормила в условиях полного закрепощения (бедной мамой). А 30 октября 1959-го Ира умерла.
Вдруг вспомнила, что перед самыми родами, 4-го июня, я была у них. Мы слушали Пинского. А может, 3-го? В другое время мама бы не разрешила, но, пока я ждала Тома, она была как ангел. Верьте, не верьте, но это мгновенно кончилось, как только я родила. То же самое случилось после'смерти бабушки: сорок дней ангел, потом – как не было.
Через десять совсем других лет (вообще-то восемь, но уж очень других) Томас Венцлова встречал меня на вокзале, я приехала из Москвы. Мы шли и говорили, сколько теперь «особенных». Наверное, это были и мальчики Анны Андреевны, и уже знакомый мне Аверинцев. Однако «самыми особенными» я назвала Томаса и Володю. Кого мы только ни любили, Пранаса – просто обожали, были Тумялис, Ка-тилюс, для Томаса уже взошел Бродский, но нет, «самые» – эти. Приятно вспомнить, что мои слова Томас принял естественно, хотя каким-каким, а наглым не был.
Раньше, в 1950-е, Володя отнесся бы к этому сложнее. Он был и гордый, и скромный. Мы с Ирой часто говорили «важный» – в старом, пушкинском смысле. Но не только. Я очень удивилась, когда году в 1957-м он сказал мне, что всегда прав. Даже спорить стала – но безуспешно. В Бога он как раз собирался поверить, но мои рулады отверг.
Сколько разных картинок! Вот он сидит у окна на раскладушке и читает поперек общего крика: «…и в Евангелии от Иоанна / Сказано, что слово -это Бог». Вот он поет со всеми «По тундре…», особенно радуясь, что «нас теперь не дого-онит / автомата заряд». Если бы я могла выносить силу, тут бы я ее приняла. Да что там! А когда он пел: «Но они просчитались» или: «Нам осталось после-едний/ рубеж перейти»! Или в Малеевке, у Фриды Вигдоро-вой, мы поем: «И ты скажешь – я / ухожу, друзья, / будьте здоровы. / В Мичуан-юли / на краю земли / встретимся сно-ова» – мне чудится какой-то революционер, что ли, а уж как я их не любила! Два раза в жизни тронуло меня героическое, и это – один из двух эпизодов. Вот тебе и «нет места подвигу».
Что до Володи, для него подвиг очень даже был, только не советский. Советский – плохой, а так – что может быть лучше? Слава Богу, он еще не знал цер-кового значения слова, а то замучил бы себя какой-нибудь монофизитской аскезой.
Вот было бы жаль! Они так любили есть, так хорошо с Лёдькой стряпали. Раньше, в 1966-1967-го, когда Володя уступил Лёдику квартиру, а сам жил на Трубной, я приходила туда, приехав из Литвы, и до чего же мы радовались еде! Правда, они и пили (я пью плохо), но та пора была для М. полегче и он в отчаянье не впадал.