Тимур Юрьевич не виснет и не бьет, он именно держит, если не стоит в позе Моисея (простите!). Тут бы и подумать, что ему все нравится, все-таки – она, свобода. Очень прошу, не объясняйте про гимн и телевидение; при Советах мы бы что угодно отдали за то, что есть сейчас. Хорошо; но значит ли это, что Тимур Юрьевич не страдает от пресловутой аномии? Как говорили мы с Венцловой, читая Босуэлла: «Еще чего, сэр!» Доказывать свой тезис не буду. Отошлю прямо к эпизоду с шофером, о котором Тимур Юрьевич уважительно подумал: «Шпенглер». Годится и удивление по поводу Татьяны. Помню, сама слышала – не «теперь», в 1980-х – как барышне психолог объясняла, что у бедной героини «Онегина» непременно будет язва и миома, от стресса. Излишни ли комментарии?
Зато не излишне поделиться честертоновским удивлением: слава Тебе, Господи, он всерьез не может счесть это нормальным! Заметим, что обличители мерзкого Запада и т. п. принимают что хочешь, как неизбежность – у кого квази-леонтьевское недоверие к миру, у кого недалекий от этого цинизм, разное; только бы не возмутиться. И еще заметьте, вообще они иозмущаются постоянно – Европой, Америкой, интел-мигентами, либералами, настоящим; а вот этим – нет.
4
А теперь – утешительное. Только и слышишь немолодых женщин, которых приводит в растерянность отсутствие души у их потомков, чаще всего – внуков. Действительно, эти потомки мало похожи и на людей, и на животных. Когда-то, выходя из такого состояния, мой сын сравнивал их (себя) с чемоданом. Можно и с чем-нибудь более плотным; но не в этом дело. Должно быть, тут самая страшная черта -издевательство вместо жалости. Она вполне подходит к католическому определению одного из грехов, «вопиющих к небу». Встречаем мы ее не только у «чемоданов»; я очень хорошо помню, как нелепая старуха вызывала смех и у героини печальных и хороших стихов, и у чрезвычайно высоколобого поэта. Но тут – тайна, сказать нечего. Сейчас мы думаем о мальчике. Да, издевается над жалкой, старой женщиной. Но ведь очнулся! Поистине, «из камней сих». И еще как очнулся, совершенно все понимает, а главное – всех жалеет. Наверное, поэтому важнее всего не то, сколько у него постмодернизма, или, скажем, ругательств, а то, что он решился открыть эти загадочные уши. Помню, Александр Николаевич Архангельский, часто поражающий своей правотой, рассуждал о том, чем Тимур Юрьевич похож на Пушкина. Рассуждения я забыла, но нагло прибавлю: если и похож, то евангельским складом души. Мытарь, блудный сын – но уж не фарисей, от которых просто нет спасения.
Однако оно есть. Малый остаток и не может быть большим; как видим, не может он и исчезнуть.
Ъе?а)1я
¦
Мы очень страшные (Беседа с Сергеем Юровым )
Вы не жалеете о том, что прожили жизнь в СССР?
Не знаю… Я такой мракобес, что считаю: раз Бог поставил, значит, так надо. Но это, конечно, очень тяжелая участь.
Однако мне необычайно повезло – примерно пятнадцать лет, в общей сложности, я прожила не совсем в СССР, а в Литве.
А кроме «Бог поставил» есть какие-нибудь че ловеческие утешения? Вот, Бродский говорил: что бы жить в стране, обязательно надо что-то в ней любить – климат, фольклор, кухню, кинематограф…
Трудно сказать. Во мне так мало осталось человеческого, что просто трудно ответить. Это стыдно говорить, но это правда… Любила ли я что-то русское? Ну, конечно. Прежде всего книги, «великое русское слово». У меня в детстве был исключительно чистый, православный, русский источник – бабушка и няня. Теперь такое, наверное, уже невозможно. Так что я с детства имела возможность сопоставлять, что такое – советское, а что – русское. Советское – это врагу не пожелаешь. Конечно, если Бог поставил, значит, так нужно было, но тут сказать «благодарю Бога за все» можно только абсолютно нечеловеческим языком. Того, что тянулось от русского, – в 1930-х это был уже тончайший ручеек, – почти не было. Но я это еще застала, я это видела: видела русскую интеллигентность, видела православных людей. В детстве я
разговаривала в основном с двумя женщинами: с русским интеллигентом – моей бабушкой со стороны мамы, и с русской крестьянкой – моей нянечкой. Естественно, я общалась и с еврейским буржуа, дедушкой по отцу, и с моей очень смешной, очень трогательной, в духе итальянского неореалистического кино, бабушкой. Но это уже другой разговор, другая культура и другой тип жизни: поселившиеся в городе евреи, ушедшие из общины, потерявшие веру, буржуазные и слегка богемные, – такое встречалось по всему миру. А вот то, что называется русской культурой, – это было в маминой семье. Бабушка до революции была классной дамой. А нянечка -даже описать нельзя: орловская крестьянка самого ангельского вида.
А когда Вы начали сознательно отделять советское от несоветского?
В шесть лет. То есть в 1934 году. Ровно в тот год, когда я поверила в Бога. Произошло вот что: мой отец, еще никак не привилегированный, но уже весьма шустрый и левых устремлений молодой человек 1920-х годов, по блату сунул нас с нянечкой в санаторий, где мы не имели ни малейшего права жить, – в санаторий для иностранных спецов в Сестрорецке. Нас поселили в каком-то маленьком домике. И вот однажды туда ворвался человек в галифе и стал на нас орать. Мы уехали. Это, может быть, самое главное лето в моей жизни. Вообще, мне кажется, в тот год что-то окончательно переломилось на этой бедной земле, начался самый густой кошмар. Мы вернулись в Питер. Месяц я плакала и рыдала. Родители мои слезы не очень заметили, по психиатрам детей, слава Богу, не таскали. Нянечка молилась,
водила меня гулять, показывала дуб Иоанна Кронштадтского. И вот в Ольгино, где мы жили у лютеранки, бабушкиной приятельницы, я сознательно поверила в Бога и сознательно испугалась города, полного каких-то непонятных штук, каких-то рабочих, красных флагов. Я поверила совершенно сознательно, как дети верят; дай мне Бог верить так сейчас.
–Вы могли бы определить, что такое «советское» как явление мировой истории?
–Думаю, нечто демоническое. Не плоть и не мир, а просто бес, адская попытка построить обратную иерархию, попытка заменить Бога, утвердить какие-то абсолютные, но очень страшные ценности, связанные с чудовищной беспощадностью. Люди страдают от этой беспощадности, но тут же воспроизводят ее по отношению к тем, кто стоит хотя бы на один сантиметр ниже. Больше я не знаю, как определить… Но одно можно сказать с уверенностью: НЕ УДАЛОСЬ. К счастью, в Божьем мире это удаться, по-видимому, вообще не может. Все это очень долго гнило и в конце концов распалось.
–КакВы думаете, почему «советское» свило гнез до именно в наших широтах?
Не знаю.
Вы говорили, что еще застали людей из той, ушедшей России. Они были вынуждены вести полу-подполъное, катакомбное существование?
Да, в высшей степени. Маленькой девочкой я бывала на православных службах, которые совершались в комнате коммунальной квартиры. Я не знаю, как это было возможно в коммуналке. Крестили меня тоже дома у священника. Английские детские
книжки, на которых я росла, – от них было такое же катакомбное ощущение.
–А какое у Вас было ощущение, когда возраст вынудил выйти за пределы детской комнаты, пойти в школу? Вы чувствовали себя изгоем?
–Я никем себя не чувствовала. Не успела. Поступаешь в школу в восемь лет, полным идиотом. В школе были милые девочки, совсем не страшные. Правда, плакаты висели вокруг, звучали какие-то песни, от которых у меня сразу начиналось что-то вроде крапивницы. Но еще была дореволюционная учительница, пожилая, мы ее очень любили. В третьем классе надо было вступать в пионеры. Бабушка и дедушка решили мне объяснить, что пионером быть не надо. Но тут вступилась нянечка и сказала: «Как же можно? Что она, выйдет и скажет: я хорошая, а вы плохие, я пионерчиком не буду, а вы будете? Так нельзя. Нужно молиться, чтобы из этого ничего плохого не вышло». Я пошла в «пионерчики» и ужасно обрадовалась. Поскольку я была девочка начитанная, то сразу стала выдвигаться, меня поставили во главе какого-то звена. И жутко гордилась, как и все дети в этом возрасте, что я какая-то важная. Тут-то и было бы подстеречь меня бесам, если бы не счастливый случай: я начала беспрестанно и сильно болеть. Проболела весь четвертый класс всем, чем только могла.