Дежурный штаб-офицер явно не был перегружен обязанностями. Из аппаратной заходили раза два с дешифрованными телеграммами на имя Алексеева, которые Базаров аккуратно собирал в папку для доклада, да один раз их прервали, принеся на подпись полковнику шифровку в Петроград.
Самовар поблескивал в лучах электрической лампы, стаканы полнились ароматным чаем, разные закуски на столе свидетельствовали о богатом ассортименте Могилевских гастрономических лавок.
Вспомнили кого и куда из сослуживцев по довоенному Генеральному штабу разбросала судьба за эти годы. Естественно, посудачили о ближайшем начальстве.
Замкнутый Базаров на глазах оттаивал, Алексей чувствовал его возраставшую симпатию и позволил себе открыться в некоторых суждениях, могущих быть принятыми за крамолу. Но и Павел Александрович без оглядки ответил ему тем же. Многое накипело и у него на душе.
Словно по молчаливому уговору, оба не касались личности верховного главнокомандующего, однако резко осуждали никчемность и гнилость установленного самодержавного порядка. В их разговоре не было ничего необычного — не только в интеллигентской или промышленно-купеческой среде критиковались особенно в последний, 1916 год бездарность и старческий маразм царской администрации и высших военных. Даже в офицерской касте, традиционно далекой от политики, непечатно бранили двор, правительство, интендантов, тупых стратегов и подлых союзников.
На общем мрачном фоне Соколову довольно светлым представлялся авторитет начальника штаба, фактического верховного начальника действующей армии генерала Алексеева. Он служил когда-то под его началом в Киевском военном округе и знал, разумеется, что генерал от инфантерии, генерал-адъютант свиты его величества Михаил Васильевич Алексеев родился в ноябре 1857 года в трудовой небогатой семье, окончил Тверскую гимназию и Московское юнкерское училище, откуда был выпущен в пехотный полк. Что он получил боевое крещение в Турецкой кампании, а затем 11 лет служил в строю, окончил Академию Генерального штаба, снова служил в строю и вернулся в академию профессором.
В японскую войну Алексеев показал свои способности, будучи генерал-квартирмейстером 3-й Маньчжурской армии…
Соколов помнил, как в его бытность начальником разведки штаба Киевского военного округа командовал этим штабом Алексеев, как однажды столкнулись мнения военного министра Сухомлинова и генерала Алексеева, когда в 40 верстах от Киева в год смерти Столыпина проходили маневры. Их хотели показать государю. Сухомлинов предложил ограничиться наступлением, начав его с 5–6 верст, чтобы оставить больше времени для парадов и торжеств. Командующий округом Иванов, настроенный и горячо поддержанный Алексеевым, заявил на это министру: "Ваше высокопревосходительство, пока я командую войсками округа, я не допущу спектаклей вместо маневров…"
Соколов хотел узнать у Базарова, близко наблюдавшего Михаила Васильевича, не испортила ли власть Алексеева. Ему было тем более интересно составить для себя подробную характеристику генерал-адъютанта, правой руки царя на войне, что он помнил недавнюю историю с перехваченным письмом, рассказанную ему Батюшиным, из которой явно вытекало участие Алексеева в заговоре против царя и возможность возведения его в военные диктаторы России…
В ответ на свой деликатный вопрос он услышал настоящий панегирик Михаилу Васильевичу.
— Когда на пасху государь неожиданно принес и вручил Алексееву погоны и аксельбанты генерал-адъютанта, старик был страшно растроган, хотя и ворчал в ответ на поздравление: "Не подхожу я! Не подхожу…" — рассказывал Базаров. — Но это был единственный случай в формулярном списке генерала, свидетельствующий, что у него появилась «рука» на самом верху, — пошутил полковник и продолжал: — Если в помещении штаба ты встретишь седого коренастого генерала, быстро и озабоченно проходящего мимо, но приветливо и добро улыбающегося тебе, — знай, что это Алексеев.
Если ты в рабочей комнате увидишь генерала, который без фанаберии и самодовольства выслушивает офицера, — знай, что это Алексеев.
Если ты встретишь генерала в Ставке, у которого удивительная память, ясность и простота мысли, — это Михаил Васильевич. Он все время работает неутомимо, выполняя и свою работу, и работу верховного и даже генерал-квартирмейстера, который без него был бы полным нулем…
Он обладает природными военными способностями, быстро ест, мало спит и почти непрерывно трудится, как пчелка, в своем незатейливом кабинете, где, не торопясь, вникая во все детали, слушает доклады, изучает обстановку и работает над докладом верховному…
Соколов внимательно слушал эти излияния и все хотел невинным вопросом натолкнуть Павла Александровича на более реалистические оценки. Словно подслушав его мысли и доказав тем самым, что существует возможность передачи мозговой энергии на расстоянии, Базаров понизил голос и продолжал уже без энтузиазма:
— Одного я не могу взять в толк — почему Михаил Васильевич не настроен на победы… По секрету тебе скажу, друг милый, что однажды мне выпал задушевный разговор с Алексеевым в присутствии Пустовойтенко… Сидел я тогда у Михаила Саввича в кабинете запоздно, вспоминали довоенную жизнь, потом — неизвестно отчего — революцию 1905 года. Вдруг вошел Алексеев в накинутой на плечи шинели, показал рукой, чтоб сели, и просил продолжить беседу. Сказал, что его кабинет выстудили, когда он гулял, а пока протопят хотел бы побыть у нас.
"О чем речь?" — поинтересовался наштаверх. Ответили, что поминали старые, распрекрасные довоенные времена.
"Да, нынешние — совсем невеселые", — печально сказал Алексеев. Тут черт меня дернул, и я бухнул генерал-адъютанту: "А будущие лучше ли?"
"Если бы бог дал знать это!.. Или предостерег от серьезных ошибок…" задумчиво вымолвил Михаил Васильевич. А Михаил Саввич, зная набожность начальника, решил, видимо, подмазаться к нему.
"Верующие не должны смущаться ошибок, ведь они знают, что все будет исправлено в любом случае божественной волей…"
"Верно вы сказали, Михаил Саввич, действительно только и живешь надеждой на эту высшую волю. А вы, наверное, и не очень веруете?" обратился Алексеев ко мне.
"Какой разведчик не верит в свою судьбу?" — попытался я отделаться шуткой.
Алексеев помолчал, словно переваривал мои слова, а затем убежденно, проникновенным голосом сказал:
"А я верую, глубоко верую в бога, а не в какую-то слепую судьбу. Вот вижу, знаю, что война кончится нашим поражением, что мы не можем кончить ее чем-нибудь другим, но, вы думаете, меня это охлаждает хоть на минуту в исполнении своего долга? Нисколько, потому что страна должна испытать всю горечь своего падения и подняться из него рукой божьей помощи, чтобы потом встать во всем блеске своего богатейшего народного нутра…"
"Вы верите в богатейшее народное нутро?" — задал вопрос Пустовойтенко.
"Я не мог бы жить ни одной минуты без такой веры. Только она и поддерживает меня в моей роли и в моем положении… Я человек простой, знаю жизнь низов гораздо больше, чем генеральских верхов, к которым меня причисляют по положению. Я знаю, что низы ропщут, но знаю и то, что они так испакощены, так развращены, так обезумлены всем нашим прошлым, что я им такой же враг, как вы, Михаил Саввич, как вы, как мы все…"
"А разве мы не одержим победы вкупе с нашими союзниками?" — бросил я.
"Нет, союзникам надо спасать только себя и разрушить Германию. Вы думаете, я им верю хоть на грош? Кому можно верить? Италии, Франции, Англии?.. Нет, батюшка, вытерпеть все до конца — вот наше предназначение, вот что нам предопределено, если человек вообще может говорить об этом… Алексеев помолчал, потом продолжал без наших вопросов, как свое, глубоко наболевшее: — Армия наша — наша фотография. Да это так и должно быть. С такой армией, в ее целом, можно только погибать. И вся задача командования свести эту гибель к возможно меньшему позору. Россия кончит крахом, оглянется, встанет на все свои четыре медвежьи лапы и пойдет ломить… Вот тогда, тогда мы узнаем ее, поймем, какого зверя держали в клетке. Все полетит, все будет разрушено, все самое дорогое и ценное признается вздором и тряпками".