Может ли быть бтльшая беда? Может. Вот с зайцем вышло хуже. Он погиб. Так, но его, дурака, перед гибелью сосчитали. Установлено, что в пределах только асканийской степи зайцев замерзло свыше десяти тысяч.
Те из зайцев, что подоверчивее, спаслись. Они вошли под навесы, спрятались у плетней, в сараях заповедника, переждали бурю под нарочно для них, для зайцев, приготовленными прикрытиями, похватали кой-какой дряни, объедков от стола зубров, бизонов, оленей—на голодные зубы и то в смак! — и перебились, выжили, лопоухие, расплодились. Хоть не так, как прежде, не на каждом шагу, а заяц в степи опять уже, видимо, есть.
Дело дрофы плохо. Разве заповедник выручит. Он устережет. На своей земле стрелять он не даст и вреднейшего из зверей (после человека, конечно!) — собаку на эту землю не пустит. Шестьдесят тысяч запретных десятин, в том числе пять тысяч десятин целины, никогда не паханной ковыльной степи, — это значительная площадь, неоценимый золотой фонд для гнездовья дрофы. Но для вывода новых сотен стай по триста дроф в каждой одного такого уголка недостаточно. Надо всюду оградить от истребления исчезающую из мира птицу украинских степей, неумолимо жестоко запретить везде не только выколачивание, но и сбыт-покупку, еду дрофы вне сроков охоты на нее. Иначе, пожалуй, больше не увидать никогда сотенных стаек дрофы даже и в спасательной полосе заповедника «Чапли»: это не заяц.
ДИКИЕ СКАКУНЫ
Удивительно кричит зебра. Ее крик похож скорей на визгливый лай собаки или на писк огромной птицы, чем на ржание лошади. Так, всхлипывая, визжит и Мина при всей ее необыкновенной красоте. Мина тонко разрисована черным по белому так точно, так ярко, что кажется, ни один волосок не кривит в сторону от черты, не имеет рыжеватого оттенка. Зебр тут много: у одной полосы почти коричневые, у другой расплылись, как будто она выпачкалась, у третьей на ногах полосы чуть ли не в вершок шириной. Впрочем, красота Мины не в раскраске, даже не в глазах, больших, черных, ясных, а в ее складе, поражающем легкостью и силой. Стальные мускулы чувствуются под этой блестящей полосатой шерстью.
Большие широкие жесткие уши Мины двигаются во все стороны и, кажется, могут складываться как угодно. На Мине можно скакать два часа во весь дух, она останется суха и будет дышать так же, как при выходе из конюшни; лучшая лошадь от такой скачки задохнется и покроется пеной. Мина добрая; она ручна. Однако для обрезки копыт ее во двор выводят на двух канатах двадцать человек. Теперь она не совсем в порядке или, наоборот, она в полнейшем порядке: она на-днях ожидает жеребенка. Поэтому ее оставляют в покое, а копыта будут обрезать у лошадей Пржевальского.
Ну, эти не ручны, нет! Фриц, песочного цвета небольшой короткогривый жеребец, лезет на стену, ходит на задних ногах, заметив приближение аркана, и если не перепрыгивает через перегородку стойла, то только потому, что негде разбежаться. Он заглядывает через нее в соседнее стойло. В открытую дверь стойла осторожно входит только Григорий Павлович. Он знает Фрица, и Фриц знает его, но все-таки ходит на задних ногах, угрожает зубами, хватает и пытается перегрызть аркан, храпит, таращит огненные глаза. Широкая петля из толстой веревки неумолимо следует за ним, то ударяясь об его голову, то скользнув по шее. Жеребец орет каким-то трубным ревом. Он всё на задних ногах забился в угол, зацепившись передними копытами за какую-то планку в стене. Никак к нему не подобраться. Тогда из соседнего стойла через загородку спускают на него рогожу. Такого страшилища, шуршащего по спине, бешеный жеребец не выдерживает и опять носится по стойлу уже на всех четырех ногах. Хлоп! Петля затянулась на шее. Хлоп! Вторая попала туда же сразу. Выход из стойла в широкий коридор свободен, концы двух длинных канатов, прикрепленных к петлям на шее жеребца, держат по десять человек каждый, но жеребец не выходит. Тянуть запрещено: нельзя повредить драгоценное животное. Через загородку в стойло спускают мешок и размахивают им. Тогда жеребец опрометью кидается по коридору, пытается бежать к закрытым воротам, но тут старый знакомый Григорий Павлович. Он спокойно покрикивает:
— Хоу, хоу!
И больно дерется бичом по крупу раз, два, три, ж-жиг. Тогда взлягнув всеми копытами, храпя и кусая канаты, жеребец выкатывается во двор. Он лягает так и эдак, он прыгает через веревку, которой пытаются скрутить его ноги, но если и вправо и влево за голову канатом держат по десятку крепких парней, то никакой жеребец много не напрыгает. Его валят на землю, голову его, положенную на мешок с сеном, держат четверо в недоуздке из широких ремней, и к связанным попарно его копытам приступают кузнецы. Они, клещами надломав, срезают странный синий ноготь шириной пальца в три, крепкий, как кость. В песчано-каменистой пустыне при постоянной беготне этот ноготь сбивается, стираясь; в стойле он отрастает, уродуя копыто.
Кончена работа кузнецов, развязаны ноги, сняты канаты. Жеребец вскакивает, храпя. А старый друг уже тут с бичом и своим невозмутимым «хоу, хоу». Что тут делать? Не стоит беситься и лягаться, проще тихонько итти в конюшню. Фриц—самый буйный из жеребцов, с остальными дело кончается много проще.
— Насобачились вражьи хлопцы, — объясняет Григорий Павлович, — они кого угодно свяжут. Сейчас антилопе-канна калоши срежем.
Накинуть аркан на спокойную голову с великолепными прямыми рогами довольно просто, но связать огромную антилопу не легко: она брыкается. На ее двойных копытах действительно что-то вроде калош, длинные черные наросты, шмыгающие, хлопающие жалко и убого при каждом ее шаге.
Насобачившиеся хлопцы бегают, суетятся, но веревка скользит по стройным ногам антилопы, не удается ее связать.
— Та вы не бийтись, хлопцы, — ободряет Григорий Павлович, — це корова стара, смирна. Ну, кидайся все раптом, кучей.
Он несколько понижает голос, и маленькие глазки его поблескивают, как угли.
— Будь вона молода, пивсотны таких дурней не звалыли бы.
«Корова» лежит на земле, и кузнецы работают над ее копытами. Как странно малы ее соски для такого огромного животного и как они прелестны.
— Она хоть старая, а хороших телят нам родит, — объясняет Григорий Павлович, — мы на них зубра выменяли, это наша валюта, канна.
В этот миг «старуха» дергает ногой. Пила, врезавшаяся в ее копыто, падает двумя обломками, хлопцы, уцепившиеся за ногу, летят вверх тормашками.
— Та не бийтись, говорю, — утешает Григорий Павлович, — ничего вона не зробит. Той жеребец куды злейше!
С каждого копыта снято по куску безобразного ногтя, твердого, как камень.
Кузнец, весь красный, пыхтит, вытираясь рукавом.
— Ну, хай ей бис, як мыша взмокрив. Хай им грець ее чоботам, краше я б семнадцать коней пидковав. Тьфу, рогата чертяка!
Бедная старуха, корова, чертяка, как там угодно, все-таки красавица, освобожденная от всех пут и от калош, спокойно направляется к ящику с сеном.
— Это что еще за грець, — спрашиваю я по дороге у Григория Павловича, — про что кузнец говорил?
— А это, извините, у нас вроде чорта, только помягче.
Он говорит по-русски, по-немецки, по-украински, он видал виды в своей жизни, этот Григорий Павлович. Он выезжал зеброидов, несравненных верховых коней. Он сидел на жеребце Пржевальского, вот на таком песочном коньке, как Фриц, сидел, не ездил. На них никто не ездил.
Жеребцы, которым обрезали копыта, все еще фыркают и мечутся в стойлах. В конюшне храп и грохот. Антилопа после тех же волнений давно ест сено. Что это, влияние проклятой всепримиряющей старости? Должно быть, нет. Жеребцу Мишке двадцать семь лет, копыта обрезают дважды в год, пора бы привыкнуть. Одинаково когда-то носились по пескам пустыни антилопы, зебры, дикие желтенькие лошадки, одинаково попали в неволю, где на ногах отрастают калоши, — когда их сняли, корова жует сено, а жеребцы все еще дрожат от бешенства.