Глухарь ничего особенного не видал, не слыхал, все было тихо, неподвижно, но глухарь, несомненно, что-то как-то почувствовал. И он был прав. Глухари продолжали лететь и один за другим опускались в сосняк, тянувшийся грядой через поляну. Они охорашивались, прогуливались по ветвям, некоторые, погуляв, пококав, усаживались неподвижно, глядя на потухающий закат.
Вдруг из-под сосны желто-зеленый выстрелил. Соседний глухарь повалился со страшным хлопаньем крыльев, не то закувыркался, не то побежал. Один из бурых на четвереньках бросился за ним, догнал после продолжительной беготни, поймал, на четвереньках же вернулся к остальным и молча, злобно показал зеленому кулак. Из гряды сосен, куда садились глухари, послышалось встревоженное недоумевающее коканье многих басистых голосов. А под сосной, где прижавшись лежали трое, долго озлобленно шептались голоса, странно звучавшие тут в прозрачном сумраке весенней ночи:
— Мальчишки так делают, — шептал один, — дураки, свиньи.
— Испорчена охота, ничего тут не будет, — подтверждал другой, — и что вдруг загорелось. Утром десяток бы убили, тьфу!
— Ну, вы себе достанете сколько угодно, а мне больше не надо. Скажите лучше, зачем на руках бегали?
Оказывается, что прямая фигура человека на току производит отвратительное впечатление. Вид же четвероногого да еще в буром кафтане не очень смущает собравшихся певцов.
Однако в сосновой гряде из десятков севших туда глухарей утром ни одного не нашлось, хотя ни малейшего звука отлета не послышалось: глухари пешком ушли.
Обратный путь после испорченной охоты настолько тяжкое бедствие, что его никогда никому не надо вспоминать—ни бурым, ни в особенности желто-зеленому, который и был виноват.
САМОЛОВ
Выстрел стукал на морозе слабо. Когда убитый тетерев камнем падал с ветвей, а пронизавшая его пулька со свистом уносилась в вышину, то все это казалось даже странным. Почему это сильная крупная птица вдруг валится в снег безжизненным комком иссиня-черных перьев? Что такое случилось?
Тетеревиную стаю ничтожный звук выстрела не пугал нисколько, и в прозрачном воздухе было ясно видно, как, наклоняя краснобровые головы, тетерева с любопытством смотрели вниз: они все видели, но не понимали.
С полдюжины тетеревей комками, замерзшими в камень, переселились с деревьев к нам в сани, как вдруг затвор американской винтовки перестал действовать.
Развинтить нельзя: в рукавицах такую мелочь не ухватишь, а голые пальцы к гладкой стали прилипают очень больно.
— Американские штучки, — смущенно говорил пригласивший меня на охоту владелец винтовки, — замерзло в ней, что ли, что? Кажись бы, нечему, а вот на… Тьфу!
Тетерева рассматривают нас во все глаза, вертя головами, кокают. Что там такое в санях? А мы, ругаясь, передаем винтовку один другому: затвор хлопает исправно, но выстрела не получается. Тетерева всё сидят и чуть ли не смеются.
— Кшш! — обозлился я. — Пошли прочь, летите ко всем чертям!
И встал в санях.
Вид человека для тетеревей, несомненно, хуже пули: вся стая взметнулась и улетела в глубь леса.
Что ж делать? Охота наша кончилась. Решили ехать домой, обогревшись в ближней лесной сторожке.
В какие меха и шкуры ни закутался бы человек, все-таки, если он долго не шевелится, мороз до него доберется и, пробив все покрышки, охватит холодной дрожью. Тогда начинает казаться, что одежда перестала греть. Она лежит тяжким комом, только давит на уставшее тело. Вот тут сбросить с себя все и в одной рубашке прямо на пол усесться у печки, пышащей жаром накаленных кирпичей, — ах, какое это могучее наслаждение!
Огромный дикого вида хозяин чудесно-теплой крошечной избушки, сидя у окна, точил напильником довольно крупные блестящие крючки, висевшие на коротких тонких бечевках, прикрепленных к одной длинной потолще.
Такая снасть здесь, на Урале, называется подледником. Я ловил почти такой же снастью рыбу в Клязьме и Оке, насаживая на крючки червяков.
Но на такую уйму крючков в такой мороз что же можно насадить? И где, как насаживать? Из дому не принести: по дороге до реки все спутается, смерзнется в ком. На морозе не насадить: никакие руки не выдержат. И, по-нашему, такая снасть называется подпуск.
Хозяин смеется. Никакой насадки совсем не требуется; ничего на крючках не должно быть. Крючок совсем чист: если он не блестит, налим на него не попадется. Это уж верно.
Что за сказки? Налима я тоже знаю. Это одна из немногих свиней подводного мира. Налим, шляясь по дну, подбирает всякую дрянь. Ему что ни дай—мертвую рыбку, кусок мяса, внутренность птицы—он все съест.
Он берет ночью. Довольно скучно при свете фонаря насаживать на крючки разные гадкие приманки и затем ждать, пока уйдет долгая осенняя ночь… А утром—ничего, недурно! Толстые, серые, пузатые, как они трепыхаются… Нет, стоит прошататься по берегу ночь.
Здесь, оказывается, налим берет в полдень да еще на пустой крючок?!
Сказки, сказки, на вранье похоже.
Он все время хитро улыбается, этот огромный черный мужик. Нам, горожанам, какую дрянь ни скажи, мы, дурачки, всему поверим.
Он один так тут и живет, в этой чуть ли не игрушечной избушке?
Нет, как можно, это только заимка, чтобы обогреться. Его участок, если прямо по лесу ехать, так суток трое надо, а коли заезжать куда, так, пожалуй, и в неделю из одного конца в другой не попадешь.
Вот тут у него и припас всякий, и посуда, и все. Самоварчик не угодно ли, сейчас скипит, вода у него чудесная, не мутит ничуть, из ключа, никогда не замерзает. Изба у него в деревне, жена, дети, все как следует быть. Иногда два-три дня он тут живет.
Замков у него нет. Воровать тут не полагается, да и некому. Года два тому назад забрел какой-то, да чайник и спер медный, вот этот самый. Так он его сгреб и чайником-то, чайником по башке: не воруй, такой-сякой, понимай, что человеку чайник тут достать неоткуда. Прощения просил проходимец, плакал, крест на себя клал, закаялся ни в жисть больше не воровать. Ну, что будешь с ним делать? Пожалел, отпустил, еще двугривенный ему дал: голь перекатная, беглый.
— А как его поймал?
— Да очень просто, по снегу дело было. На снегу мышью тропку видать. Видно, где мышь пробежала. А человек идет, как печатает.
— А ты читать-то умеешь?
Нет, зачем, читать он не умеет ни по писанному, ни по печатанному. Фамилию свою он подписывает, без того ему никак нельзя: он казенный лесник, в жалованьи должен расписываться. А только никаких букв он не понимает. И в цифрах ему надобности нет. Деньги? Тут счет пустой. Вот он налимов в кооператив там от деревни версты за четыре свезет воз, пятерку получит, вот и весь расчет. Воз налимов? Да это вовсе пустое дело. Налимов тут сколько угодно.
«Ну, — думаю, — ясно, все врет: налимов возами возит! Постой, мы тебя выведем на свежую воду».
— Значит, нам пудика два-три налимов предоставить просто?
Я под столом толкаю приятеля ногой. Он меня поддерживает:
— Стоит путаться из-за пустяков, давай десять пудов.
— Сейчас-то столько, может, не найдется. Добавим, как вынем. Пожалуйте посмотреть товар.
Делать нечего. Не отказываться же. Десять пудов налимов! Покупка не нравится ни мне, ни приятелю: что ж нам лавочку, что ли, рыбную открывать? Но деваться некуда, идем смотреть.
Хозяин открыл дверцу:
— Вот.
— Мне совсем не нужно дров, — сказал я, заглянув в сараюшку.
Рыбак меня не понял.
— Какие дрова? Дров тут нет. Оно темновато со света-то, сейчас осмотритесь. Налимы тут.
Огромные пузатые рыбы лежали поленницей, сложенные в клетку.
— Брысь! — вдруг крикнул рыбак.
Из рыбьей поленницы выскочила большая рыжая крыса и, не слишком торопясь, скрылась в углу сараюшки.
— Жрут, проклятые, — объяснил рыбак, — и ведь какая гадина: нет, чтобы всю рыбу съесть. Одной рыбины им на десятерых хватит, питайся, никто слова не скажет. Так нет, брюхо выгрызет и бросит, подлая, не доедает. Сколько портят!