Я перепрыгнул речку и пошел в поле, куда убежал заяц. Да, никакого сомнения нет! Эти каркающие воры летят все по одному направлению. Прилетит, помечется там, у речки, а затем выравнивает линию и тянется сюда. Вон их тут уже с полсотни, если не больше, чуют добычу, носятся над ней. Русак мой, значит, лежит тут где-нибудь неподалеку мертвый, я его сейчас возьму и… В этот миг русак вскочил и с места дал такого ходу, что я успел только проговорить:
— Ах, чорт тебя дери!
Смеялись ли надо мной вороны, ругались ли за то, что я подбирался к добыче, которую они уже считали своей? Или, не обращая на меня никакого внимания, они заботились лишь о том, чтобы, собрав стаю побольше, накинуться в удобном месте на зайца, когда он ослабеет? Как бы там ни было, в их карканьи, несомненно, звучал настойчивый, однообразный, яростный призыв. Нет, это не беспорядочный крик, это условный клич хищников, чующих поживу, летящих на кровь. Жутко звучали хриплые, злобно и жадно каркающие голоса в туманных клочьях сумерек.
Но не отступить же. Отдать грязным помойщицам такого русака? Да ни за что! Наоборот, пусть они меня ведут, воображая, что на мой счет пообедают.
И воронья стая совершенно точно указывала мне место, где лег заяц. Игра обнажилась вполне. Хитрые воры, понимая, что они мне совсем не нужны, не обращали ни малейшего внимания на мое ружье, вновь подоспевшие пролетали надо мной совсем низко и черным облаком вились там, куда я спешил изо всех сил.
Проклятый хруст предупреждал зайца, он, далеко не допустив меня, вскакивал и убегал. Сколько раз это повторялось, я не знаю. Я изнемогал. Не ночевать же под зимним дождем в поле? И притом заяц ночью наверное уйдет. Ну, еще раз. Но зайцу, очевидно, тоже надоела эта гоньба с вороньим карканьем, русак решил спрятаться поплотнее и, спрыгнув в широкую канаву, затаился.
Стая воров уже без всякого стыда металась над ним и орала, орала хриплыми голосами. Ну что ж… С ворами, так с ворами. Он мой, я шел за ним целый день, я дойду до него, хотя бы лопнуло сердце, мне он нужен во что бы то ни стало. И похитрить мы сумеем не хуже зайца. Я спрыгнул с хрустящей дороги на мягкий пар недавно вспаханного поля, и звук шагов моих замолк. Ноги вязли чуть ли не до колена в липкой земле, трудно было их вытаскивать после целого дня ходьбы, но… я дойду, дойду!
Когда я добрался до того места канавы, где над ней наиболее яростно вились и каркали вороны, я, держа ружье наизготовку, крикнул, русак выскочил и, перекувырнувшись, упал мертвым. Мой выстрел уже блеснул полосой красного пламени: настолько стемнело. Куда, когда исчезла стая крылатых моих сообщников, я не успел заметить, лишь откуда-то издали, из темноты донеслось до меня вялое сонное карканье, явно звучавшее глубоким разочарованием.
ГЛУХАРИНЫЙ НАЛЕТ
Глухарь свое название получил не от недостатка слуха, который у него чрезвычайно остр, а по месту жительства. Таясь в наиболее глухих трущобах, эта огромная птица для того, чтобы спеть весной свою песню любви, вылетает из темных лесных глубин на более или менее открытые места. В самом расположении растрепанных шапок не слишком старых сосен, отдельно стоящих по моховому болоту, есть что-то особенное, почти неуловимое, шепчущее опытному охотнику, что тут может быть глухариный ток. Но это еще не значит, что он тут есть. Очень часто как будто все условия для тока, все признаки его налицо, а глухарей нет. Очевидно, недостает чего-то неизвестного человеку, но совершенно ясного прошлогоднему глухариному птенцу, впервые почувствовавшему себя взрослым, полноправным глухарем.
Если же соглашение между пернатыми певцами состоялось и место для тока ими одобрено, то они летят к нему издалека все в течение тех немногих минут, пока солнце, исчезая за краем земли, освещает красным светом стволы сосен: это и есть налет. Тут глухари молча проводят ночь, а утром токуют до самозабвения. Держатся они за свой ток невероятно упорно. Перестрелять из них большинство это ничего. На смену исчезнувшим явится новое поколение, которому кто-то скажет, что именно тут, вот в этом месте есть какое-то очарование—и весной вновь откуда-то, из неведомых лесных дебрей сюда слетятся глухари и прошепчут, прошелестят неизменную песню. Разбить ток, то есть уничтожить его, можно разве каким-нибудь особенно настойчивым человеческим безобразием, например: ночью разложить костер в току, орать, бегать по току, рубить деревья. Тогда утренняя заря, как бы восхитительно она не загорелась, встречается мертвым молчанием: глухари тут, но ни один ни звука. В случае же повторения безобразий глухари все, как по уговору, покидают ток.
Отдельные чудаки из них токуют иногда при очень странной обстановке. Один исключительный глухарь был убит, когда токовал в нескольких шагах от полотна железной дороги. Глухарь, спевший уже несколько песен, затаился, когда, дыша огнем, сверкая глазами, промчался по рельсам железно-чудовищный зверь. Очевидно, глухарь привык к таким явлениям, убедился, что проход поезда для него ничего не значит, и, когда стук колес затих, просвещенный глухарь затоковал особенно страстно, песня за песней. В другой раз также необыкновенный глухарь токовал на поленнице дров. Он, впрочем, пел довольно скупо: одну песню исполнил всю, как полагается, со щелканьем и шипением, а затем щелкнул несколько раз, замолчал, прислушался и улетел. Это было, несомненно, умно сделано, так как к нему уже шел, подскакивая, кое-кто, но чтобы на дровах петь песни любви, — нет, о таком случае даже слышать более не пришлось.
Глухари поют всегда обществом, всегда каждый на своем дереве, самый ток всегда сравнительно открыт и почти всегда помещается в трущобе. Бывает, и много лет держится точок в три-четыре глухаря, собираются токи по десятку, по полтора глухарей. Был один ток, куда с вечера налетело до семидесяти глухарей, затем летели и садились еще, но их уже не считали.
На вопрос, далеко ли тянется этот ток и сколько же на нем глухарей, ответ получился уклончивый: кто ж его знает, много их тут.
Направляясь на ток в восьмом часу утра, однажды трое в лодке переехали через Волхов и до четырех часов вечера двигались непрерывно всеми способами: то на одноколке, то на лошади верхом, то на лодке, то пешком по грязи, по болотам. Наконец пришли к широкой и очень быстрой, повидимому, реке, где ни лодки, ни лошади не было, вступили в пенистые несущиеся струи и шагали с час по колена в воде. Все? Нет, влезли на подпорки, называемые лавами, и пошли по колеблющимся, тонким бревешкам, подпираясь шестами, причем с обеих сторон угрожало купанье в снеговой жиже. Чистая, прозрачная водичка, на дне видны пригорки из льда и снега, какие-то зеленые полосы тянутся, зеленые лепестки плавают, кругом сугробы, дышащие холодом. А жарко так, что кажется вот-вот лопнешь! Танцуй тут на двух кое-как пристроенных перекладинах. Кроме шеста ведь еще ружье в руках: неприлично охотнику отдать свое ружье для переноски. В конце концов пришли. И притаились у корней растрепанной сосенки двое в бурых кафтанах, один в желтовато-зеленом.
Молчало все кругом. Журчание воды, звучавшее днем очень сильно, замирало заметно, чуть ли не с каждой минутой. Красный свет на стволах сосен начал совсем меркнуть. Вдруг огромная черная птица, откуда-то взявшись из синей дали, с шумом пронеслась над поляной, опустилась на сосну и кокнула странным басистым голосом. Просидев несколько мгновений неподвижно, напряженно прислушиваясь и оглядываясь, глухарь прошелся по ветке от ее конца к стволу, вернулся, распустил, как индюк, крылья, веером поставил хвост и опять басисто кокнул. В ответ послышалось такое же коканье с другой сосны, еще и еще. Везде сидели или прогуливались по ветвям огромные черные петухи.
С треском захлопав крыльями, глухарь обрушился на вершину той сосны, где у корней лежали притаившись трое. В зареве заката он виден был во всем великолепии могучего дикого существа, сияли его малиново-огненные глаза, рдели ярко-красные брови, синевой стали блестели перья. Он кокнул, прошелся и… снялся, перелетел на соседнюю сосну.