Охота на лосей так дорога, что недоступна одному небогатому охотнику, и потому мы компанией платили за выслеживание лосей, получали—обыкновенно по телеграфу—известие, что лоси обложены, ехали иногда очень далеко и узнавали, что лоси «ушедцы», то есть ушли. Ругань, крик, угрозы, но что же можно сделать? Лоси тут, несомненно, были, вот их следы, а вот тут—не угодно ли видеть—тут они вышли из круга и ушли. Они, конечно, остановятся, быть может, даже не слишком далеко, и обкладчики их снова обложат, о чем опять пошлют телеграмму, но ведь это же другое дело и, понимаете, другие деньги.
Случилось попадаться даже на такую глупейшую удочку. И опять тоже: «ушедцы». И снова платили: очень уж хотелось убить лося.
— Да плевое это дело, — смеясь, сказал приятель, мужик, которому я поведал свою лосиную печаль, — коли с дураков не брать денег, так с кого же их взять? А лося, приезжай, палкой убьем.
Подозрение, что и этот опять врет и кроме того издевательски хочет взять деньги именно с дурака, мучило меня очень обидно, но что особенно я терял? Я приехал, и мы, конечно, на лыжах отправились в лес. Все пошло, как по писанному: вот лось тут был, вот его всякие следы, и он ушел.
— Ушедцы, — сказал я, подмигнув по возможности ядовито, — эгэ, брат?
— А ты думаешь, он дурак нас к себе подпускать? Он человечий дух издали слышит. До него еще полчаса бежать надо, а он—ходу.
— Значит, опять ничего не видав, домой?
— Зачем? Нам его сейчас видеть совсем даже ни к чему. Ну, смотри, теперь держись!
И мы покатили по следу.
Часа через три, высунув язык, я попросил передохнуть минуту.
— У тебя что же, — хладнокровно осведомился приятель, — мозгов нет вовсе? Неужели непонятно: все дело в том, чтобы без передышки.
Мы бежали еще часа два, быть может, три или четыре. Я презирал себя, ненавидел мужика, втянувшего меня в такую пытку.
Изнеможение осталось далеко, было уже бешенство, сознание мешалось. Сейчас я сяду, чорт побери все, отдохну и уйду назад, и будь я проклят, если когда-нибудь еще… В этот миг внизу, в овражке, встряхнулся молодой ельник, выскочил, рассыпая снежную пыль, рогач и вновь скрылся за качающимися ветвями. Усталость исчезла, мне показалось даже, что я мгновенно просох.
Мы неслись через овраги, по полянам, сквозь заросли. Иногда след лося как бы прерывался: это он махал через кусты на его пути. Затем лося стало видно все чаще и чаще, затем кусты он стал обегать, затем края снеговых дыр, продавленных его ногами, побурели, покраснели.
— Да он ноги в кровь ободрал! — орал я на бегу. — Это же чорт знает какая гадость. Стой!
Приятель, досадливо отмахиваясь, бежал, а я за ним.
— Ну, вот! — сказал он наконец, задыхаясь. — Ну, иди, добивай: больше не побежит.
Среди огромных коч, кое-где высовывавшихся из сугроба, в самом нелепом положении стоял лось: на коленях, полулежа головой на снегу. Он дышал шумно, тяжко, прерывисто, он дрожал всем телом, с высунутого языка его сбегала пена, глаза смотрели мутно, сонно. При виде нас он дернулся, пытаясь встать, и повалился на бок. Приятель мой добил его—не палкой, впрочем, а пулей.
Признав с отвращением, что это не охота, а гнусная бойня, я все-таки упорствовал в желании убить лося благородным способом. И как только я заключил условие, что деньги уплачу не за «ушедцы», а за выстрел по лосю, на меня выставили как на вожжах рогача. Тут, вместо того чтобы, молодецки влепив ему пулю в ухо, положить его наповал, я воззрился в него. А, опять эти маленькие огненные глаза, полные ужаса и ярости, эти фыркающие паром ноздри, эта странная коричневая борода. Что за дикий крик, что за лай? Тут нет никого, ни одной собаки.
Лось, конечно, не стал ждать, пока я его рассмотрю, и побежал дальше. Я опомнился и, к сожалению, выстрелил далеко, в угон и, к еще большему сожалению, не промахнулся. Лось пробежал несколько сот шагов и повалился.
— Готов? — спросил я, подбегая.
— Готов, все в порядке, — отвечал обкладчик, вытирая окровавленный нож.
Он понял вопрос по-своему и не желал показаться неисправным: его обязанность—убитого лося немедленно выпотрошить, иначе портится вкус мяса.
Да, все было в порядке. Лось лежал на окровавленном, затоптанном снегу сам по себе, а его внутренности отдельно дымились кровавой грудой.
Я, даже не взглянув поближе на свою добычу, ушел и больше уже никогда не был на лосиной охоте. Мне казалось, что это самое позорное, постыдное для человека положение лося. Я ошибся: мне пришлось увидеть нечто, еще более унизительное.
Рогатый старый лось, окруженный железной решеткой, стоял на потеху пьяных зевак. Он стоял, слегка согнув колени, понурив голову, совершенно неподвижно. Ему кидали хлеб, но он, не обращая внимания на валявшиеся кругом куски, не отрываясь смотрел на гаснущее зарево заката. И в кровавых искорках глаз трепетала такая тоска, светилась такая мука, что ужас сжимал душу.
Нет, смерть—пустяк сравнительно с теми мучениями, которые может придумать человек!
Лосей свободных, великолепных, украшающих лес, я видал много раз, иногда очень близко. Однажды бородач и самка (чтобы не сказать корова) переплывали реку, где я ловил рыбу. Они ничего не могли сделать, когда я подъехал к ним на лодке: им надо было бороться с быстрым течением. А я мог их убить в упор, но плыл в пяти шагах от них, только жадно смотря, как они пыхтели, фыркали, сверкали красными глазами и, вытянув шеи, выбивались из сил, чтобы поскорей кончить столь ненавистно осложнившуюся переправу. Лоси вышли на берег и застучали копытами по обломкам гранита, фыркая, как мне казалось, в высшей степени презрительно.
Давно я отказался от самой мысли убить лося. Но слышал ли я его глухой, яростный рев, когда в темноте осенней ночи он, ничего не боясь и страшный всем, бежит драться насмерть с соперником, видел ли я его бурый загривок, мелькнувший в лесной чаще, или неожиданно находил тропу, свежепробитую в высокой траве, — каждый раз глубокое странное волнение овладевало мной. Но на место обрывков темного, неизвестно откуда взявшегося видения, никогда, впрочем, не забытого совсем, в моей памяти встал яркий, живой образ. Лоси, лоси!
КРЫЛАТЫЕ ВЕСТНИКИ
Наперекор всем россказням о голубиной кротости, чистоте и чуть ли не невинности, голубь замечательно грязная птица. Нельзя даже сказать, что голубка вьет гнездо: она его делает из своего помета, выделяемого, надо отдать справедливость, в изумительном количестве. Дерутся супружеские пары голубей безобразно: из-за малейшего пустяка, с каким-то тупым ожесточением. Очень не трудно увидеть, как милый голубок, хладнокровно оттаскав нежную голубку до изнеможения, спокойно долбит ей голову до лысины, до крови. Тем не менее приходится признать, что развода у голубей нет, и пара, однажды положившая в гнездо два яйца (не более!), несет иго супружества до конца жизни. Говорят, будто бы в случае несчастной гибели одного из супругов-голубей, другой кончает жизнь самоубийством. Мало ли что говорят!
Вылетев из грязного гнезда, как ухитряется голубь, иногда белоснежный, иметь такой всегда чистый и свежий вид? И бодрый трепет его крыльев ласкающе весел. Такая уж у него способность, тем более удивительная, что совсем не заметно, когда он чистится; до купанья же голубь вообще не охотник. Вот ухаживать, хотя бы за собственной женой, ну, на это, действительно, он первый мастер! Только что дал трепку, чуть череп не продолбил и уже воркует, раскланивается, надув шею, распустив хвост, кружится мелким бесом. Чье сердце устоит против такого обворожительно-нежного обращения?
Многочисленны и разнообразны породы голубей. Черные, как уголь, и белые, как снег, сизые, почти зеленые, хохлатые, с мохнатыми лапами, с бородавками около клюва и вокруг глаз. Есть голуби карликовые, немного крупнее воробья. Витютень, обычный гость наших лесов средней полосы, вдвое больше обыкновенного голубя. Клинтух, также лесной голубь, значительно меньше домашнего. Скандарон, почтарь, разводимый в Англии, имеет вид хищной птицы—такой изогнутый у него клюв, такая широкая сильно выгнутая грудь, такие крепкие высокие мускулистые лапы. Известностью пользуются также брюссельский почтарь и нюренбергский багдетт.