Когда бурными порывами, крутясь и хватаясь за что попало, несется вихрь, могучим хором исполинских труб звучит вслед за ним старый бор.
Скучно воет ель в сердитый ветер. Перед маленьким, ласковым ветерком она тупо молчит: ему не за что зацепиться в ее остроконечной вершине, точно пальцем показывающей в вышину. Темно, сыро, пусто под развесистыми лапами—ветвями—старых елей. Не любят их птицы, не любит зверь, не любит человек. Молча торчит или противно воет ель—подлое дерево, хорошего голоса у нее нет.
Дуб—крикун. Из-за каждого листа у него с ветром изрядная перепалка. Ветер крутит, тянет, дергает, стараясь оторвать дубовые листья—так удобно за них уцепиться, — а дуб не дает и держит их очень крепко. Зубчатые, толстые, прочные листья дуба долго шепчут ветру, чтобы он от них отстал, шепчут настойчиво, убедительно, низким, важным голосом. А он все треплет и, вдруг потеряв терпение, дергает. Тогда все листья, все черные, кривые и, конечно, крепкие, как все у дуба, ветки—все орут, ругаются, вопят резкими, крикливо-дребезжащими голосами. Большинство листьев дуба, засохнув, падает на землю, но некоторые, пожелтевшие, мертвые, даже зимой, осыпанные снегом, все-таки остаются на дереве и, шурша, шепчут, шепчут, шепчут. Упрямый, сухой, жесткий шопот, ворчанье позабытого смертью старика. Голые, черные, кривые, узловатые ветви кричат скрипуче, грубо, зло. Даже одиноко стоящий дуб осенью гудит, точно огромный зверь рычит сквозь сон. А у дубовой рощи голос моря в бурю.
Клен мягко шепчет, задумчиво шелестит своими лапчатыми листьями, бросающими такую причудливо-узорчатую тень в ярком сиянии дня. Он странно попадается иногда одиночкой в такой глуши северного леса, где человек никак не мог его посадить. Откуда он взялся? Какая птица, как принесла ничтожное семя, почему не заглушили его соседние растения? По самой тени его видно, что он тут чужой, он выродок здесь, вся его наружность, все поведение кричат о том, что он с юга, оттуда, где цветы роскошны и велики, где деревья огромны, а листья у них узорчато-зубчаты. И голос клена среди берез и сосен звучит робко и странно. С холодом и ветром клен даже не спорит: при первом их крепком натиске он сдается и, покраснев, сразу признав себя побежденным, раздевается, живо сбрасывая свои крупные листья.
В печке, перед окончательным исчезновением, перед смертью, уравнивающей всех и все, равны и дрова из разных пород. Но после того, как дрова сгорят, опять таинственно и неопровержимо выступает сущность каждого дерева. Опять как бы слышен голос каждого, удостоверяющий, какое из них жило более яркою жизнью, ближе дружило с солнцем, больше вобрало в себя теплоты его лучей.
Буян дуб жарче всех, за ним идут любимица солнца—береза и смолистая сосна, потом уже остальные.
В длинном ряду разных дров последними стоят дрова из пихты. Когда топится печка, наполненная пихтовыми дровами, можно подумать, что туда попали пачки патронов, взрывчатые вещества: треск, выстрелы, пальба, — вся печка того и гляди лопнет. После всего этого шума не остается ничего, кроме серой золы: ни угля, ни теплоты. Это дерево-лгун, дерево-жулик или по крайней мере дерево-обманщик. По наружности пихта не то сосна, не то ель, нечто серебристое, довольно красивое, представительное, а по существу такая дрянь, что понять нельзя, зачем она на земле растет, не годясь ни на постройку, ни на поделку, ни даже на дрова.
НЕВЕДОМАЯ
В северный лес для того, чтобы он вполне проснулся от зимнего сна, должна прилететь небольшая серая птица. Откуда и куда она является, как живет, о том в точности почти ничего не известно. Но пока она не подаст своего голоса—нет, не завершен сияющий круг весны.
Серая птица, заключающая своим голосом весенний хор, — не певчая пташка. Она не поет, она похожа на ястребка, но сказать, что она кричит—неприлично, грубо, даже оскорбительно. О, нежный вздох темной лесной глубины, о, шопот милый, о, ласковый, сладостный стон! Звучит он там среди ветвей или в сердце о чем-то странно лепечет?
И самый хмурый человек почему-то улыбается, как при встрече с другом детства, и не то удивленно, не то радостно бормочет:
— Ах, она уже тут, уже кукует. Ну, значит, весна!
Чета влюбленных, заслышав голос кукушки, не пропустит случая справиться у нее насчет продолжительности их любви. Кукушка обманет любовников. Она обманет и тех, кто спрашивает у нее, сколько лет осталось жить, но это ничуть не портит дела. Тысячелетия прошли, а кукушке все ставятся те же вопросы и все с тем же удовольствием. Во многих местах земли легли железные дороги, протянулись проволоки, шумят вагоны, дымят фабрики; в таких местах кукушке нечего делать, и она исчезает. Но там, где еще качаются зеленые вершины леса, там слышится голос кукушки. О чем она твердит своим ку-ку? В самом деле, о верности в любви, о долголетии? В кукушкин счет не верят даже те, кто ее спрашивает. А любят кукушку решительно все. Слышали и с неизменным удовольствием слушают кукушку также все. Видят ее очень немногие, даже из тех, кто часто бывает в лесу. А знать кукушку—нет, никто ее не знает.
Известно, какими мохнатыми червяками она питается, в точности вычислено даже, сколько таких червяков кукушка может съесть, и, конечно, не без злорадства поставлено ей в счет, что она—безнравственная птица—своего гнезда не вьет, а навязывает бедным пташкам прожорливых прихлебателей. Пусть. Но вот как объяснить кукование? Тут натуралисты уходят в дебри выдумок, путаются в противоречиях. Кукует, по словам ученых, только самец кукушки, как водится, для развлечения самки.
Возможно, что ученые правы, что кукует только самец. Но считать «ку-ку» любовной песней все-таки нельзя никак. Никто, никакая птица не поет о любви в течение двух месяцев без различия времени дня и ночи. Едва береза начнет дымиться нежно-зеленым облаком, кукушка подает свой голос, и он же звучит, неизменно нежный и таинственный, когда колеблется золотистыми волнами рожь и зарницы отходящего лета мерцают по краям земли. Кукушка кукует в туманной росистой полумгле при первых проблесках утренней зари, румяным вечером, когда солнце, исчезая, бросает последние красные лучи на вершины леса, погруженного уже в мрак; она кукует в жарком сиянии безоблачного полдня, кукует в пологе теплого июньского дождя. И это все песня любви? Чересчур уже верный супруг, невероятно упорный в своей преданности, а подруга столь ветрена, что у нее даже гнезда нет.
Быть может, слишком пылкий любовник? Нет.
Равномерное, спокойное, почти всегда медленное кукование сладко щекочет сердце человека, каждому шепчет про что-то приятное, ласкает какие-то неясные чувства. Все, что угодно, можно слышать в куковании, но любовного увлечения, звуков, дрожащих страстью любви, там нет. Неизъяснимо-сладкой печалью, нежной тоской полон ее милый голос. Ку-ку! Наперекор ученым исследованиям, это—не жалоба ли матери на странную прихоть природы, жестоко велевшей раскидать по чужим гнездам то, что всем дороже жизни? В таком случае, рассуждая строго, у кукушки не было бы основания куковать немедленно по прилете. Дело, однако, осложняется тем, что время прилета кукушки определяют по… кукованию. А если она, прилетев, две недели молчит, об этом кто как узнает? Может быть, повинуясь роковому закону, она уже разбросала своих будущих детей и потом плачет? А когда она улетает? Лес в полном расцвете своего изобилия, жаром пышут не только июльские дни, но и ночи, а кукушка молчит. Значит ли это, что она уже улетела, или она нашла своих детей? Отлетают кукушки как—сразу все или порайонно? Путешествуют стаями или в одиночку? А видал ли кто, как кукушка пьет? А гуляет она пешком по земле или всегда сидит на деревьях? И для чего она кукует иногда на лету? Нет нигде ответов на множество вопросов кукушечьего существования. В лесу много тайн, упорно не поддающихся любопытству человека, и в том числе такая, казалось бы, простая птица, как кукушка.