Вода светлела, становилась холодной, речка покрывалась льдом. Окунь, обросший, как шубой, толстым слоем слизи, неподвижно стоял на дне, чуть шевеля плавниками. Он ничего не ел, почти не дышал, оставаясь в спячке всю зиму. Видел ли он сны? Не представлялся ли ему в тягостном видении мальчик, выуживающий его на какую-либо особенно хитрую приманку?
С годами он становился все подозрительнее и почти не поднимался на поверхность.
В росистое свежее утро, когда с деревьев падали в воду такие вкусные мягкие червяки, окунь, убедившись, что на берегу никого нет, не удержался и всплыл за особенно толстым червяком. Вдруг страшный удар потряс всю речку, вода взметнулась столбом брызг, убитые или оглушенные рыбки вереницей поплыли по течению. Это мальчик, выросший в длинного верзилу, отчаявшись поймать окуня, выстрелил в него из ружья. Но зоркий старик, заметив вспышку выстрела, успел кинуться в глубину невредимым.
— Хитер, хитер, старая каналья, — говорил, уходя, верзила, — а все-таки я до тебя доберусь.
Каналья? Это еще что: лучше или хуже чортовой куклы? Окунь слышал, но не понимал.
Над ним в вечном движении всегда висел прозрачный толстый слой воды, кругом, точно кривые пальцы спасительного чудовища, торчали черные запутанные коряги. Не мог верзила поймать его никак. Но за что же браниться? И в непонятных словах нет ли какого-нибудь угрожающего значения? Окунь, чуть пошевеливая хвостом, стоял на дне. После выстрела он ни в каком случае никогда не всплывал на поверхность. К чему? Он и так промыслит свою добычу. Вон там, где у отмели вода крутится между камнями, там часто можно видеть, как захлестнутая быстрой струей рыбка вдруг лишается сил, перевертывается вниз спиной и уносится течением, точно мертвая. В этот миг, пока она не опомнится, схватить ее—пустое дело. А затем сквозь пену и шум водопадика шмыг с добычей к себе домой, в спасительную темноту, глубину, тишину омута!
Речка замерзала, затем шумящими волнами сбрасывала лед, в жару на воду падали червяки. Это повторялось много раз. Старый толстый окунь, у которого изо рта продолжал, точно странный ус, висеть обрывок нитки, сквозь прозрачную воду посматривал, не поднимаясь со дна, на берег: никого. Верзила больше не показывался у речки.
Сверкающий зной полдня, обогревая неглубокую речку, гнал всю рыбу в траву, под тень кустов. На открытой воде не виднелось никакой мелочи. И охота этого утра была неудачна. Старый окунь голодный плавал у дна своего омута: нигде ничего, даже в самом верном месте у водопадика. Вдруг там, над самым скатом воды, заблестела рыбка. Она то выбивалась кверху, то, видимо, изнемогая, уступала течению, серебреная, блестящая, очаровательная. Старик-окунь не выдержал, кинулся к ней и, схватив, направился было в омут. Но его что-то зацепило, поволокло. Он упирался изо всех сил, бил хвостом, кувыркался, — нет, его тащило. Он пытался выплюнуть проклятую рыбку, он вытаращил глаза, поднял костистый гребень на горбатой спине. Нет, это не муха, не шутка полузабытой молодости, это ужас, гибель, смерть!
— Ну, вот, наконец-то! — смеясь, сказал верзила, подтягивая окуня. — Я вас, мой милый, двенадцать лет ловил. Пожалуйте!
И, подхватив окуня сачком, он переложил его в корзинку. Оказывается, с незримого из омута расстояния на леске, тонкой, как волос, прозрачной, как вода, и прочной, как струна, на такой адской леске подпущена была шелковая рыбка, имевшая свойство сжиматься, когда ее схватят, в шлепок, ощетинившийся четырьмя острейшими крючками.
Нет, при всей его хитрости и подозрительности старый окунь подобного изобретения предусмотреть не мог.
Он затрепетал, сделал бессмысленное отчаянное движение, пытаясь для чего-то выскочить из корзинки. Горячий воздух, суша его жабры, душил, жег его. Он пошевелел растерзанным незакрывающимся ртом, вздохнул—старый мошенник, обжора и вор—и уснул.
А верзила принес корзинку в кухню, где кипел суп, шипела, пузырясь в масле, курица, что-то вкусно пахло сладким пряным запахом печенья, и, выложив окуня на стол, сказал:
— Вот вам и рыба. Жарьте его скорей: сейчас был живой!
КОТ
Во время завтрака на террасу вошел неизвестный, серый, очень крупный, но поджарый и взъерошенный кот. Ему налили в блюдечко молока; он стал его есть, пожимаясь, вздрагивая, недоверчиво оглядываясь и, не доев, ушел. На следующее утро повторилось то же, затем кот несколько дней не показывался, задержанный, очевидно, какими-то делами. При следующем посещинии кот, кроме молока, получил жареную рыбку, съел то и другое дочиста и, повалившись на бок, тут же на террасе уснул. Проснувшись, он, потягиваясь и нюхая, пошел внутрь дачи. Подозревая, что он намеревается устроить обычную кошачью гадость, я шел за ним с арапником, готовясь наказать за попранное гостеприимство и выгнать навсегда вон. Желал ли он, прежде чем принять важное решение, проверить и окончательно выяснить, как живут в этом доме или любопытствовал бессмысленно? Как бы там ни было, кот, обойдя все комнаты, ушел через кухню, а часов в девять вечера впрыгнул в форточку, как к себе домой.
За подобное нахальство следовало, конечно, наказать немедленно, но шел дождь, было темно, и я пожалел выкинуть кота, утешаясь соображением, что в случае чего я выгоню его завтра.
Утром моя совершенно еще мелкая детвора решительно мне заявила, что Вася—милый и остался у нас жить. Как так, кто позволил, почему это выяснилось? Вася?! Да откуда он взялся, зачем он мне, этот беглый кот, конечно, пачкунишка и наверное вор? Терпеть не могу вообще всю эту породу ластящихся подхалимов, все они—жулье и—кто же будет спорить—именно от кошек самый гнусный запах в мире. Но что делать? Проклятый кот действительно ведь остался у нас жить и до конца своей жизни больше не ушел.
Поселившись целиком на моем иждивении, серый проходимец на меня не обращал никакого внимания, занявшись этими—как их там? — маленькими своими единомышленниками. С ними-то он очень скоро вошел в соглашение. На следующее же утро мальчишка, язык которого еще заплетался, привез ко мне кота в корзинке, пытаясь объяснить, что поехали в Пепедух. Кто, куда? Ваня с Васей в Пепедух. Ну что ж, добрый путь. Кошачья повозка отправилась обратно. Серый плут болтается в корзинке, но сидит смирно-смирно. С двумя девчонками, он, наоборот, прыгал, как бешеный, носясь за бумажкой, нацепленной на нитку—игра не глубокая по замыслу, но без осечки, возбуждающая веселый визг и хохот.
Кот не пытался ничего украсть и нигде не пачкал. За что его гнать? Откуда он взялся, осталось неизвестным. Несомненно, что к нам он явился не на заре своего существования. Нет, кроме поджарого и потрепанного вида, свидетельствовавшего о пережитых бурях жизни, самое его поведение доказывало, что это—опытный кот. Через два-три дня после того, как он решил жить у нас, он задал страшную трепку соседнему коту, осмелившемуся просунуть нос на террасу. Ах, бродяги! Он им покажет, как шляться в дом, где есть свой кот. Собаке мясника, загнавшей его на дерево, он также не спустил: на дерево-то он вспрыгнул, но, обернувшись, таких надавал плюх по оскаленной морде, что пес убежал с визгом. Котенок так вести себя не мог. Вася? Почему? Впрочем, если назвать его Навуходоносором, будет ли лучше? Пусть, Вася. Он выцвел, вылинял, и блестящая серая шерсть его раскрасилась поперечными темными полосами: тигр, тигр!
— Откормился, чистяк, — говорила кухарка, лаская его и угощая разными разностями.
Везло же проходимцу счастье! Квартиру, стол и ласковое обращение приобрел совершенно ни за что.
По утрам меня будить вместо троих стали являться четверо. Однажды трое завизжали:
— Васька прыгнул к папке!
Звучало немножко обидно: выходило как будто и кота, и меня считали в одном чине. Но зная наверное, что злого умысла тут нет, я не обиделся и—человек слаб—погладил пушистого плута, для чего-то сказав:
— Вася?
В ответ совершенно твердо и отчетливо послышалось:
— Мяу!
Тут восторг шайки достиг своего предела в крике: