Спускаемся по каменистой тропинке. Я жалею, что спутник не ведет меня на веревке: все равно приходится придерживаться за его одежду, не вижу ничего. Долезли, доползли, лежим. Подстилки не требуется, отдыхающая от зноя земля отдает тепло, греет. Удивительный край.
Осторожный толчок будит меня. Звезд нет, смутно сереет небо, зато здесь стало видно. Задыхающийся, прерывистый лай, сиплый кашель несется снизу из темноты. Я уже слышал, я знаю этот звук: коза кричит. Нет, спутник желает что-то еще объяснить. Он приставляет ко лбу два пальца, шевелит ими, указывает глазами. На мокрой лужайке, называемой почему-то солончаком, маячат какие-то тени.
— Косули, — чуть шепчет мне, склонившись к самому уху, старик, — три косули, два козла. С рожками, видите?
Ничего не вижу. Тени беззвучно исчезают.
На горбатых гребнях гор розовеет заря. В провалах между горами над зеленью, над синевой клочьями висят какие-то седые бороды. Журчание потока где-то глухо шепчет, и крик козы со всех сторон. Или эхо его повторяет?
В этот час тумана, тишины и сна олень идет лизать соль. Грязь, не соленую, не пахнущую ничем для человека? Какие вещества, неведомые, быть может, непонятные жадно ищет тут олень? Что за чувства таятся в роскошно-рогатой голове, и что такое эти рога, заботливо охраняемые, растущие в страданиях и сбрасываемые, как хлам, ежегодно?
Вдруг брызнули ввысь огненные стрелы, все осветилось, засияла нестерпимым блеском лазурь неба: где-то из-за края земли, закрытого горами, вышло солнце.
— Кончено, — сказал, вставая, спутник, — не придет олень. В это время он уже уходит. Домой пошли, а?
Тут с шумом, треском взметнулись ветви в темной прогалине у солончака, и против всех правил, наперекор всем наблюдениям выскочил олень. Как обманул его слух, почему он не досмотрел, не унюхал? Он пронесся слишком близко. Я успел заметить только длинные ветвистые рога да что-то буро-красное, да сверкнуло, исчезая, «зеркальце», белоснежное пятно на верху задних ног. Сыпались камни, трещали сучья, удалялся могучий стремительный бег оленя.
— Видали, — покраснев, кричал старый наблюдатель, — хорош? Вот как притаился, рядом лежал, подлец.
— Видал мельком. Маловато видал. Жаль, что поторопились. Вышел бы. Этакая досада.
— Не горюйте. Лучше-то, пожалуй, никто его не видал.
— Позвольте не поверить. На базарах продавали. Значит, видели.
— Тогда не обращали внимания. А я верно говорю. В Академии наук нет описания этого оленя. Неизвестно, пятнистый он или нет. Если пятна найдутся, значит, это новый олень, никем нигде не описанный. Осенью отстрел произведем, узнаем. Вот тогда посмотреть приезжайте.
Я слушаю рассеянно и лишь притворяюсь огорченным. Что мне пятна, подробности шкуры? Останется незабвенным мгновенное длиннорогое виденье.
БЕЗНАСЕКОМЬЕ
Про остров Барбадос мне недавно случилось прочитать, будто он на земном шаре единственное место, где нет малярии из-за отсутствия там комаров. Завидным показался мне остров. Я тогда же решил со временем не то что побывать на Барбадосе, нет, где уж, а отыскать его на карте. Не пришлось. Не знаю, где он, счастливый Барбадос.
И вдруг судьба закинула меня не слишком уже далеко, но в уголок земли почище Барбадоса, в Крымский горный заповедник.
Блохи здесь не водятся, утверждаю решительно. Нелли, скверная фокстеррьерка, вечно шляется под столом, шмыгает около ног, пачкает платье. Всего этого терпеть не могу, но должен удостоверить, что даже в белой шерсти собачонки незаметно черных прыгунов. И частые посещения Шарика, какого-то полугончего пса, не меняют дела: при двух собаках все-таки упорно блох нет.
Клопов искал, не нашел. Спрашивал о них. Отвечают: есть. Где? Очевидно, скрываются, таятся, кровопийцы, в рухляди, в лохмотьях, привезенных из разных мест. Те, кто говорят о наличии клопов, надо полагать, имеют основания так говорить. Привозная гадина, это совсем особое дело. Привезти и расплодить можно крокодилов. Это не значит, что они тут есть.
Пауки в углах комнаты висят, прицепившись прямо к известке, двое мертвых. Гибель от голода, самоубийство с тоски по лучшей жизни? Как бы там ни было, следов гнусно-текстильной деятельности, паутины, не заметно. Энтомологически, как всякий знает, паук не насекомое. Почему, кто он такой—вопросы посторонние, неуместные. В жизни, как опять-таки известно, пауки идут в насекомый счет. Итак, чрезмерно искусные ткачи не плетут здесь своих грязных сетей. Нет пауков.
Мухи? Над остатками растерзанной кошки в клетке у грифа, где пахнет очень гадко, вьется, гудя, маленький черный рой. Кое-где в укромных уголках, огражденных строго, также слышится противное жужжание. Но даже рядом с кухней в столовой появление одинокой мухи если не вызывает восторга, то неизменно привлекает общественное внимание. Удивительный, редкий случай: муха.
Про комаров здесь слышны такие разговоры:
— Третьего дня Иван Иванович одного видел. Говорит, пищал, как следует быть.
— Где это? Может, еще врет. Сплетник ваш Иван Иванович, нельзя ему верить.
Мучители, худшая из казней, неисчислимо-проклятые пискуны, как они сюда не попали? Вот им и Барбадос.
Энтомолог ежедневно выходит на свою охоту. Он размахивает сачком над кустами и травой, что-то ловит, кого-то сажает в баночки, в мешок. Какие-то синие стрекозы толщиною в нитку на прозрачных крыльях, пепельные бабочки, похожие на моль, зеленые, красные букашки—вот его невинная добыча. Бедняга второй год бьется, не может поймать что-нибудь этакое с жалом, с ядом, жгучее, вредное. Ничего подобного.
Скорпионы, тарантулы, сороконожки, уховертки, сколопендры, всякие другие страшилища, — все они, с его, энтомолога, точки зрения, пусть даже не насекомые—где они, отравители, кусаки, отвратительные, ненавистные? Им по штату полагается быть везде на юге. Здесь юг, их нет.
Где неистребимая язва, вечная, роковая туча, беспроглядный мрак севера—таракан? Нет тут таракана, ни черного, ни прусака, ни египетского с голубыми кругами на боках, никакого таракана.
Ползущие, прыгающие, пискливо прилетающие во тьме, втыкающие жало, пьющие кровь, просто пачкающие—какие болезни, сколько ядов, просто гадостей несут они на своих челюстях, хоботках, на мохнатых лапах? Все в других местах, не здесь. Какая тут малярия! Не слыхано.
Блаженный край. Тут в жаркий летний день спокойно лежит на земле человек и смотрит почти с умилением: никто к нему не ползет, а муха летит, толстая, черная. Такая не укусит, не пристанет к человеку, безобидная муха. А больше никаких нет.
А С К А Н И Я Н О В А
ВЕСЕННИЙ ПЕРЕЛЕТ
Где-то под Курском, у какого-то столбика на железном пути презрение к себе овладело мною совершенно.
Надо же было придумать такую несчастную глупость—поехать навстречу весне. Вмешаться в толпу больных и калек, жаждущих найти на юге исцеление от своей хвори, втиснуться в коробку, битком набитую грязными запахами, стонами боли и притворства, подчас озлобленной руганью, ревом и смехом пьяных. Вот так весна, уж не вернуться ли домой? Туда, на север, радостно крича, несутся птичьи стаи, спеша на праздник жизни. С ними не полететь, конечно, но в вагоне можно будет дышать и ехать по-человечески. Вернуться? Тут прилетел скворец, уселся на верхушку столбика и, распустив крылья, брызнул песню почти с треском, чуть ли не со звоном, с какой-то длинной заливистой трелью.
«Э, нет! Вот как тут поют. Во что бы то ни стало еду дальше». Милейший певец оказался прав. Мелькнула еще гнусно-тягостная ночь в вагоне, и необъятно зазвенела степь. Она пахнет как будто слабо. Это не вязкая сырость таящих болот, надолго виснувшая в воздухе, это почти неуловимый ветерок, веющий тонкими ароматами, это свежее, слегка влажное дыхание земли, едва проснувшейся от зимнего сна.
И край земли так странно уходит куда-то вдаль, где вместо зубчатой кромки леса, привычной глазу северянина, клубятся в блеске голубые волны. Там огромная река, озеро, море? Да, там океан, там серебристые громады плывут, опрокидываются, рассыпаясь сверкающей пеной. Там снежные поля, там ледяные горы? Да нет же, то марево. Там, в синей дали, та же степь, и лишь воздушные волны, пронизанные солнечными лучами, свиваясь в причудливые вереницы, дразнят и манят глаз несбыточным видением. Какие тут моря! Тут ведро воды из глубины черной земли вытаскивает верблюд, медлительно ходя вокруг колодца и наматывая длинную-длинную веревку на какую-то вертушку.