Молодая потом говорила мне и смеялась:
— Ты била задом, как настоящая крепкая кобылка!
Старая казашка с трудом держала мои ноги — буквально даже села мне на колени, потому что я действительно стала корчиться во все стороны — я потеряла всяческий стыд, все свои помыслы о терпеливости и мужественном поведении под плеткой. Я бесстыдно закричала, что мне очень больно, чтобы меня отпустили — а старик снова и снова хлестал меня плеткой — то по спине, то по заду…
Правильно сказала старая, что я обязательно буду кричать… В общем, эти двадцать плеток превратились в один сплошной огненный кошмар. Сейчас вспоминаю, а на спине и на бедрах словно жар пробегает… Когда меня кончили пороть, я ревела как девочка — и вся была мокрая от слез и от пота. Совершенно мокрая — как будто на мне пахали. Пока я там рыдала и приходила в себя, старик уже ушел. Гульшат потом сказала, что ему понравился мой зад и мои ноги… Да уж…
Старая казашка тоже ушла, а Гульшат помогла подняться и повела назад, где я оставила всю одежду. Все тело очень сильно болело, я все еще всхлипывала, и Гульшат вытерла меня мокрой тряпкой. Стало полегче, дали попить кумыса и скоро я почувствовала, что могу уходить. Но прежде чем уйти, я сделала самый умный шаг за этот день — договорилась, что попозже мы с Гульшат встретимся.
Она проводила меня до остановки и даже дождалась вместе со мной проходящего автобуса в наш город. Взяла с меня слово, что я обязательно приеду:
— Я научу тебя скакать на лошади, а ты расскажешь мне, почему ты хотела, чтобы тебя били.
Дома я рассмотрела себя в зеркале. Господи! Рубцы вздувшиеся, на концах — корка подсохшая, где плетка до крови рассекла, цвет багрово-синий, и даже на руках темные следы — оказывается, это от веревок, потому что я сильно дергалась при наказании, а руки были туго связаны. Осмотрела себя и… сильно, со стоном, прекрасно и долго-долго кончила!
Вот такие дела про «русскую кобылку», как меня назвала Гульшат. Мы с ней подружились. Так уж получилось, что первой приехала не я, как обещала, а она. Они привезли в наш город продавать баранину, и Гульшат позвонила мне. Встретились, и я пригласила ее домой. Она была в восторге от комнаты и особенно от ванной. Привезла кое-какие деревенские продукты. А потом увидела на стенке гордо висящую над моей кроватью плетку. Бесцеремонно стянула с меня халатик, трусики, посмотрела на следы от плетки и шлепнула по попе:
— Молодая, красивая! Приезжай еще — будем тебя бить голую! Ты мне нравишься!
— Почему?
— Ты красивая, когда совсем голая.
— А ты?
Гульшат едва заметно смутилась, потом задорно вскинула голову:
— Я как гибкая змея, а ты как красивая кобылка! Меня нужно бояться, а тебя надо объезжать!
Потом стала куда более серьезной, зачем-то оглянулась и сказала:
— Абай велел передать, чтобы ты приехала, как захочешь…
С этими словами она жестом показала, чтобы я расстегнула ее платье. Лифчика на ней не было, только легкие традиционные шаровары. Гульшат остановила мои руки, когда я пыталась взяться за резинку и снять их с нее. Повернулась спиной, и я замерла: на смуглой и действительно по-змеиному гибкой спине девушки узкими тонкими полосами красовались следы недавнего строгого наказания.
— Это волосяная плеть, — сказала Гульшат. — Меня били через шелковую ткань и она все равно резала кожу насквозь. У нас женщин бьют через шелк, а ты легла голая. Апа очень злая за твое бесстыдство, а абаю понравился твой белый зад и ляжки. Он подарит тебе плетку еще лучше, если ты снова ляжешь в его юрте совсем голая.
Кончились эти «разговорчики» тем, что в ближайшую же субботу я снова пылилась в трясучем автобусе. Гульшат встретила меня в райцентре — точнее, вместе с ней был и черноусый широкоскулый казах на новеньком мотоцикле с коляской. Он все время улыбался и поглядывал на меня, но я не смущалась — Гульшат успела шепнуть, что никто ничего не знает.
На все остальные смущения времени у меня осталось немного. Приехала я примерно к обеду, а уже через час Гульшат ввела меня в юрту абая. Она переводила, хотя некоторые слова и жесты старика можно было понять без перевода.
— Абай спрашивает, хочешь ли ты, чтобы тебя снова били плеткой.
Получив утвердительный ответ (Типа того — а какого же черта я тогда сюда приехала?), абай поинтересовался, зачем это мне. Отвечала ему Гульшат — сказала, что так пожелал мой господин, на что абай согласно закивал: мол, послушная женщина это хорошо.
Он разложил передо мной три плетки: кожаную витую (та самая, которой меня пороли в прошлый раз), кожаную трехгранную с острыми краями и крепко свитую волосяную, следы от которой я видела на лопатках Гульшат. Я выбрала именно ее. Абай снова закивал, потом махнул рукой и подруга перевела:
— Абай сказал, что ты можешь выбирать: тебя будет наказывать старая апа, тебя могу бить я или ты хочешь, чтобы тебя бил абай?
Я кивнула абаю, и Гульшат сразу перевела его следующие слова:
— Дедушка говорит, что можно тебя наказывать по-нашему, я тебе говорила, как, а можно наказывать и совсем голую. И еще — можно наказывать лежа на кошме, а можно посреди юрты, но тогда ты будешь не просто голая, а надо будет широко раздвинуть ноги, чтобы ты лежала как шкурка барана. У нас так наказывают только любимых жен и самых лучших наложниц.
— Меня свяжут?
— Я буду держать тебе руки.
И тут я решила понаглеть:
— Скажи абаю, что я буду лежать посреди юрты и раздвину ноги как смогу широко, но за руки меня пусть держит тоже голая Гульшат.
Прежде чем переводить, Гульшат негромко прошипела мне:
— Если ты хочешь, чтобы мы с тобой были голые, видели друг друга и любили друг друга, становись моей кобылкой. Абай тут ни при чем.
И перевела по-своему:
— Русская девка будет лежать раздвинув ноги.
— Скажи ему, пусть кладет меня как хочет, но бить надо по-настоящему.
Тогда мне велели раздеваться, но не сразу догола. Хотя бы внешне я должна была изобразить «любимую наложницу», чтобы принять наказание. Гульшат приготовила мне нечто среднее между белой кружевной паранджой и свадебной фатой — именно так: практически голая… но все-таки чуть-чуть одетая и я прошла в юрту, чтобы получить плеть…
x x x
Но в юрте началась уже совсем другая история.
2002 г.
Папина дочка
…Когда они встретились, казалось, что высоко в небе гудят струны рвущихся нервов. Лысоватый, в неловко сидящем штатском костюме, рукава рубашки не закрывали густых наколок, мужик лет сорока нервно тискал в кулаке ручку толстого портфеля с нажитым на зоне барахлом. На автобусной остановке, также тиская в руке носовой платок, натянутой стрункой замерла девушка. Минута взглядов тянулась годами, в которых вместились восемь лет без отца и восемь лет без воли, годы одиночества после ушедшей на сторону матери и годы колючей проволоки с лаем овчарок…
И шагнули друг к другу первыми. Оба. Как по команде. И заметили эту одновременность, что всколыхнулась в душе испуганной радостью, и не стали прятать радость, и ее руки обвили шею отца:
— Па-апка… Папочка… Никуда, никогда больше не уйдешь!
x x x
Истосковался мужик по хорошей работе: с утра до ночи пилил-клеил-стучал, за две недели затрапезную квартиру в игрушку превратил. Приглашения пошли, заказы — через месяц приосанился, словно на зуб настоящей жизни попробовал. А Светка? Светка за месяц из подростка зрелой девкой стала: платье на груди рвется, ноги ровные, взглядом по ним вверх — и округлые, тугие булки крепенького зада в трусиках, словно в темнице…
Ей шестнадцать, ему сорок, и для двоих — словно вся в жизнь впереди. Он эту жизнь с изнанки видел, потому и берег своего Светика, пуще глаза берег. И учил жизни — как умел, как мог, и как сама Светик попросила…
x x x
…На третий день, когда уж и слезы радости подсохли, и крепкий хмелек от воли в голове прошел, тихим и уютным домашним вечерком дочка обняла его сзади за шею, ткнулась носом в коротко остриженный ерш седоватых волос: