— Ее хвалить только боком выходит, — сурово глянула тетушка. — Ну, проходи внутрь, гулящая…
Тетушка прошла следом, скинув сорочку. Зрелое, тугое тело тридцатилетней молодухи дышало спелой красотой: залюбуешься! Аленка втихаря давно завидовала тяжелым, но твердым и почти стоячим грудям тетушки, широкому и круглому заду, ляжкам и всем чуть тяжеловатым, но очень рельефным и сочным формам зрелой, нерожавшей женщины.
Но любоваться красотой своей воспитательницы было не время, хотя Аленка сразу заметила на круглом женском заду совсем свежие полосы: скорее всего, Ефимия или баба Нюра уже всыпали ей «за недогляд» за молодой девчонкой.
Бабка Нюра прошла в сорочке, Ефимию вообще не видали иначе, как в коричневой длинной рубахе, так что старость была скромна, а молодость и юность — голые. Теперь ее спину и бедра оглядела уже Ефимия. Велела тетушке:
— Смажь девке спину и зад. На спинку положим, надо, чтоб не о рубцах думала, а все мысли на другое место пошли.
Пока тетушка растирала лампадным маслом пострадавшее тело, Аленка украдкой поглядела по углам: где бадейка с розгами? Если решили на спину класть, значит, точно по грудям накажут. Хорошо, если розги ивовые, а вот если вербой стегать будут, света белого не взвидишь… Но розог видно не было, и девушка слегка успокоилась: значит, опять кожаным пояском Ефимия накажет. Это вытерпеть можно, не впервой.
Ей велели лечь на спину на широкой, густо намыленной лавке. Легла, баба Нюра завела ее руки за голову, придавила, а сестра Ефимия велела:
— Раскинь ноги, да пошире.
Тетушка помогла, силком разводя в стороны ляжки и подымая их вверх. Аленка оказалась в постыдно распятой позе и крепко зажмурилась от нахлынувшего стыда.
— Как по ночам шастать неведомо где, так не жмуришься! — сурово выговорила тетушка.
— Ничего, стыд не дым, глаза не выест, — обманчиво ласково сказала Ефимия. — С утра мужик порол? Мужик. Голая была? Как есть голая. И ничего, не померла…
Аленка почувствовала, как холодные пальцы сильно растягивают в стороны половые губки. Окунув руку в тазик с мыльной водой, Ефимия глубоко ввела пальцы внутрь. Аленка дернулась, прикусила губы.
— Не кусай, еще не больно… — загадочно сказала бабка Нюра.
— Не тронута, — как показалось, с разочарованием, сделала вывод сестра Ефимия.
— Но все одно: от греха уберечь, печать поставить…
— Все одно! — едва не хором ответили тетушка и бабка Нюра. — Сделай милость, сестра Ефимия, запечатай девкин грех! Рука у тебя святая, легкая…
— Не святая, пустыми словами Бога не гневите! — нахмурилась Ефимия. — А ты, девка, знай: еще раз такая гулянка, я тебе самолично всю срамницу раздеру колючими прутами! Да потом присыплю солью да перчиком! Сегодня уж милостиво с тобой будет: чтоб знала, как себя блюсти, изнутри пропечатаем. Держи ей ляжки, сестра Анна. Пошире растяни, чтоб вся срамница как есть выставилась!
Аленка ощутила, как ее бедра под сильными руками тетушки приподнялись еще выше и в стороны, оказавшись чуть не выше плеч и рук, которые все сильнее давила к скамье бабка Нюра. Она еще не понимала, что они собрались делать, хотя чувствовала что-то очень стыдное и трудное.
Из-за спины тетушки Аленка не видела, что делает Ефимия, слышала только, как звякнул на каменке железный черпак и густо запахло свечным воском. Тетушка легла на ее задранные вверх ляжки всей грудью, освобождая руки, бабка Нюра вытянула шею, чтобы лучше видеть и шепнула Аленке:
— Губы не кусай, дурочка! Попортишь губки!
— Под плеткой не закричала, молодец, — похвалила Ефимия, — а сейчас не держи крик, не то грудь надсадишь. В крике греха нет, он на искупляющие муки показывает! Давай, Аннушка, раскрывай девке срамницу.
Тетушкины пальцы крепко вцепились в пухлые половые губки, сильно потянули в стороны, открывая малые губки и тесный вход в лоно девушки.
— Похотник пальцами не прикрывай, от него весь грех идет! — пальцы тетушки чуть сместились, открывая бугорок клитора.
— Ну, девка, ставлю тебе печать от греха приблудного, от греха позорного! Чтоб себя в строгости блюла и впредь в науку тебе, голубушка! — ковшик, наполненный тягучим раскаленным воском, пролил свое жуткое содержимое на беззащитные половые губки, клитор, ручейком огня влился внутрь раскрытого лона…
Отчаянный крик вырвался из груди девушки — ей показалось, что ее буквально взорвали изнутри ручьем жидкого, тягучего огня. Боль прокатилась по всему телу, вгрызлась в живот, ляжки, в самую глубину тела и, наконец, стала такой огромной, такой жаркой, что скрытый паром потолок бани куда-то поплыл, поплыл…
Она не чувствовала, как ей плотно свели ноги, тесно скрутили бедра полосами ткани, чтобы воск накрепко застыл внутри, сняли со скамейки и почти волоком вытащили в прохладный предбанник.
Через полчаса, когда бедная девушка придет в себя, ей придется проходить новое мучение — когда плотный тяжелый ком воска будут вытаскивать изнутри влагалища, попутно выговаривая все, что может прийти в голову двум озлобленным старухам. Еще через полчаса, едва отдышавшись, она будет на коленях стоять посреди большой домашней горницы и выслушать все новые угрозы, новые упреки и выговоры. И лишь напоследок, добравшись до узкой кровати, сквозь навалившуюся вату измученного полусна, услышит последнюю точку приговора своим ночным похождениям:
— Завтра поутру, — строго диктовала Ефимия тетушке, — дай отлежаться да отоспаться, а как сама проснется, прямо в кровати — розочек. Спину не трогай, а вот зад бей со всех сил, заслужила. Дашь тридцать три розги, и прут бери покрепче, чтоб гудел на заду! В обедню я зайду на часок, мы нашей гуляке груди выстегаем: есть у меня еловицы хорошие, кожу не просекут, но сиськи что шары вздуются. А вечерком и закуска девочке: позовешь того, ну… Мордвина-пьяницу, что ее плеткой учил. Веревок легких пеньковых замочи с десяток, в самогоне не пожалей, и чтоб при нас, да чтоб не держать ее, да чтоб сама ляжки растянула, если грех свой поняла. Именно через мужика, чтоб стыдней и памятней — промеж ног стегать мокрой пенькой, пока вся срамница не посинеет.
— Все поняла, все сделаю, сестра Ефимия, — кланялась Анна. — А со мной как? Что приговорить изволите?
— С тобой за недогляд разговор будет особый. Я тебя сегодня перед банькой просто так, для начала посекла, чтоб девка и на твоем заду следы видала. А настоящая порка тебе в пятницу будет. За полночь начну, к утру закончу. Заготовь розог побольше, да погибче. Ну, оставайся с Богом. До завтра…
Завтра будет завтра. А сейчас Аленка провалилась в неровный сумбурный сон, лежа на животе и широко раскинув ноги…
Грехи искупать совсем не просто!
2001 г.
Плохая примета
Настя замерла в углу ни жива ни мертва. Туго связанные у щиколоток ноги свело от длительного стояния — уже больше часа она дрожала в углу под тёмными ликами икон — и от свистевшего сквозняка, и ещё больше — от ожидания…
Когда черница Агафья приговорила её к «палке», у девушки аж дыхание перехватило: при палке рёвом ревели даже рожавшие молодки, а когда невестку Глашку приговорили посадить на палку второй раз, она в ногах у черниц валялась, просилась на прилюдный правёж кнутами, лишь бы не сажали заново!
Настя в ноги не бросилась. Крепкая, тугая телом, она ещё слыла и гордячкой — пыталась даже виду не показать, что страх и обида сковали тело. И лишь побледневшие, судорожно сжатые губы да упрямо сверкнувшие глаза…
Черница Аглая, стягивая ей ноги вожжами, негромко шепнула:
— Терпи уж, девка: чёрный наговор — строгий приговор… бог рассудит!
Конечно, наговор: и в мыслях не было у Насти бегать на Коляды: грех! Ан нет, донесли, наговорили — и пропажа платочка шитого тут же нашлась: якобы с Коляд доносчик нашёл да принёс. А доносчик — не бери греха в облыжной вине, Настя! — а чего не брать? Знамо — Евсей, сынок Столярихи. Прилипало ползучее… Однако же обмишулился, не порадуется: черницы решили девку не на паперти сечь, а в келейной, в покаянных комнатах. Кабы на паперти плетьми или розгами драли — тут бы на весь хутор стыда: как есть голышом на кобыле дёргаться. А в покаянные комнаты мужикам хода нет: хоть без позора наказанье…