Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Что и как происходило у первой четверки девушек, Елену почти не волновало. Из коротких реплик отца она поняла, что там у нее соперниц нет. Разве что победившая Машенька, но…

— Но и она… Нет, не то! — категорично подытожил попытку «оценки» глава семьи. — А вот ты…

— А ты была слишком хороша. Слишком! Что и вызвало такое недоразумение.

— Надеюсь, я буду за это примерно наказана?

— Безусловно! Но дело не в этом… Не все еще могут понять, насколько ты поднялась выше остальных и я просил тебя не демонстрировать этого слишком явно… Ты ведь понимаешь, о чем я?

— Да… Да!

Елена убрала ладони, прикрывавшие ее лоно (разговор происходил в той самой комнате и она была, как известно, обнаженной и стояла на коленках) и неторопливо скрестила их над головой. Слегка раздвинутые колени позволяли видеть все, что было нужно — но даже плотно сдвинув их, девушка не спрятала бы предательски вспухших сосков на высокой, классических форм, груди.

— Вы об этом, папенька? — вопрос прозвучал только тогда, когда она убедилась — ни возбужденное лоно, ни припухшие соски не остались незамеченными и непонятыми.

— Именно об этом, — сдержанно кивнул глава семьи.

В этой сдержанности было для Елены больше укоризны и больше вины, чем даже в «горячей порке», когда ее секли на ворохе крапивы розгами из кипящего ведра. Эта сдержанность и некоторая отстраненность лучше всяких слов говорили Леночке — ею недовольны… Она не получит сегодня ничего, кроме ненасытного наслаждения болью — ничего, ни его рук, ни губ, ни ласк…

Она знала, что такие осуждающе-холодные решения он никогда не менял, как бы ему самому ни хотелось приникнуть к этому волшебному телу, как ни звало его это тело, мечущееся под прутьями или плеткой, чтобы потом метаться в стонущих огненных объятиях. Знала, но все призывно шипела и стонала сквозь сжатые зубы, сидя на острой доске «злой кобылы»:

— Мне… не нужен… ихний… венок… мне нужны… вы… никто… не нужен… я хочу-у-у…

Лишь когда отдельные слова перешли в трудные, прерывистые стоны, а треугольник «ложа» (гм… сидения?) потемнел от влаги, на тугие бедра прелестницы наконец-то легла острая плетенка арапника…

x x x

Наивный Евгений Венедиктович старался, как мог. Изо всех сил выискивая хоть какие-то причины для наказания Машеньки, как можно дальше гнал от себя мысль, что каждую субботу она идет к лавке вовсе не для того, чтобы позже встать с нее под золотой венок. Старательно поддерживая его в мысли правильного воспитания, как могла искала причины и Машенька-старшая. Захваченная вдруг непонятным чувством сплошных проступков, о которых раньше и не догадывалась, сама каялась в явных и тайных грехах Машенька. Хватало ума смолчать и Насте, салфеточками отмачивая исхлестанное тело юной барышни — да ну их, со всякими венками… совсем заполосовали девку, а тоже мне — умные, баре, по-отечески! Тьфу ты…

Но это она скорее ворчала — не так уж, чтобы и исполосовали. Отчаянно краснея и стесняясь, князь Сашенька принес Евгению Венедиктовичу где-то с корнем вырванную страницу жизнеописаний некоего гарема. В том гареме прекрасных дев секли через мокрую шелковую ткань, что не повреждало кожи — и в ближайшую субботу, прищуриваясь с непривычки, Евгений Венедиктович опустил розги вместо белого тела Машеньки на снежно-белое полотно шелка. Шелк изумительно обрисовал ее круглый зад, снежно-белым он был только на сухих краях, а мокрый на мокром на теле Машеньки, он был еще прозрачнее, как будто его не было вовсе и эта картина… гм… Она была настолько неожиданна и настолько «гм», что на этот раз уже не Машенька-старшая, а сам Евгений Венедиктович устроил супруге ночь грез и стонов, заездив свою прекрасную гурию до утомленного, радостного хрипа.

Это было так «гм-м!», что с перерывом почти что в полгода (после последнего внушения!) в супружеской спальне тоже раздался короткий стон розги и Машенька-старшая отдалась ей со всем пылом и страстью, торопя вспышки боли — быстрее, быстрее, пусть сильнее, но быстрее, и снова — в жаркий поединок тел. Такой жаркий, каким он не был уже давно…

Наивная Машенька-старшая проводила время с дочерью в специально оборудованном зеркальном зале — холодно-сдержанная танцовщица из столичной труппы до соленого пота гоняла дочку у горизонтального бруса, репетируя особо грациозные, по ее мнению, па. Холодно-сдержанной, несмотря на щедрую плату, она стала после того, как на второе или третье занятие Машеньку вывели к ней совершенно обнаженной. Интенсивность занятий не уменьшилась, но отказ Машеньки от совершенно явных намеков и прикасаний наставницы и вызвал эту отстраненность. Между тем, оглядывая и ощупывая тело ученицы, наставница аж зубами скрипела: ох я бы ее!… Но отказ Машеньки был настолько категорическим и гневным, что приходилось использовать язык по прямому назначению и радоваться, когда после ее наветов и замечаний на теле воспитанницы появлялось еще больше свежих полос.

Наивный дядюшка Григорий тоже порывался всячески помочь — но его по вполне понятным причинам не допускали ни в зеркальный зал на «искусство движений» (что его несказанно досадовало…), ни естественно в Машенькину спальню, когда ею занималась Настасья (ну, туда он кстати и не порывался. Не дурак. Иногда…).

Зато все, что мог, он делал в тех случаях, когда утомленный трудами или занятыми написанием текстов Евгений Венедиктович просил его «оказать посильную помощь» и дядюшка дорывался до розог и Машенькиного тела.

Первый раз его ужасно удивило и даже огорчило пояснение о мокнувшей в тазике шелковой простынке. Но когда он увидал, какой вид получался при ожидании порки, и при самой порке, в ближайшем магазине изысканных тканей была приобретена почти целая штука голубого и белого шелка. Две «спальные» девки дядюшки Григория поначалу подумали, что барин им такие гостинцы дарит, но тут же ощутили, для чего и как эти гостинцы пользуются. Одна, правда, была похитрей — ненароком одну простынку вроде как порвала, дядюшка Григорий щедро заменил на новую, даже не догадываясь, какой сарафан скроила себе потом страдалица, слегка привставая с табурета (ох и выдрал, старый черт!) за старательным шитьем…

Дядюшка Григорий старался истово, как мог и как умел. Простыночка мешала сделать только одно — самый разлюбезный ударчик «под самое-самое», но и такой сладостный «брык» у Машеньки больше глаз не радовал — она стала действительно двигаться как-то по-другому. Не сказать, чтобы хуже, нет — наоборот, грации у милой девочки куда как прибавилось, однако…

Однако неискушенный в словесных баталиях дядюшка Григорий, так и не найдя нужного слова «непосредственность», просто махнул рукой и стал старательнее махать розгами.

Пусть не такая наивная, но свято верившая в барышню Настасья тоже как могла вносила свою лепту. Не только ежевечерним массажем и прочими притираниями-увещеваниями-милованиями. Присаживаясь на корточки у изголовья скамьи, где лежала секомая барышня, она коротким шепотком подсказывала, насколько широко или наоборот узко изогнулась на скамье тело, насильно разжимала сомкнутые кулачки Машеньки, заставляя ее держать ладошки к лавке и создавать лишний «зацеп» при движении по этому противному мылу, прибирала с лица волосы, пошлепывала по щекам, когда Машеньке становилось трудно отлеживать пятый-шестой десяток (сечь стали уже без перерывов, на терпение и выносливость). Про мыло даже говорить не надо — даже старая хозяйка Никодимовна, вообще никогда и ни на что не обращавшая внимания, стала ворчать — ну куды им столько мылу! Ведрами ведь переводят! Жрут они его, прости господи, его, што ли…

x x x

С утра так завьюжило-запуржило, что несколько саней с гостями пробились только к обеду. Это не особо расстраивало остальных — Нил Евграфович для тех, кто успел вовремя, в качестве аперитива перед главным блюдом приготовил две новинки. Была показана порка «суровым вервием» — старательно наряженный в боярский кафтан мужик, про себя кляня долгие рукава и жесткий воротник, столь же старательно и размашисто порол тяжелой, в два пальца толщиной, веревкой трех домочадцев. В роли домочадцев выступали, как и положено, по возрастам — девочка от силы лет двенадцати, тоненькая, с двумя косичками, которая отчаянно виляла и била задом, зажатая головой меж колен «боярина». Вторая, лет осмьнадцати, была демонстративно выпорота тем же вервием на широкой деревянной скамье. И если первой дали всего дюжину ударов (толстая веревка даже при таком малом числе наделала на ее теле мрачных петель и полос), то вторая истошно причитала уже под тремя дюжинами. Мужик не свирепствовал, но и не жалел — порол так, что тяжелый конец вервия приплющивал голый зад девки при ударах и при случайном рывке на себя мог вполне сдернуть ее оттуда…

108
{"b":"118817","o":1}