Сейчас нужно было думать о крепости других выпуклостей — каждый вечер Настя своими сильными руками разминала ей спину и все тело, особое внимание уделяя как раз им. Так мяла, что Машеньке казалось — она все еще на лавке под розгами. Сожмет, пришлепнет, отпустит, ладонью как лопаткой кээк врежет! Потом пальчиками быстро-быстро (ночной ветерок называется», потом снова — шлеп! Со стороны это гляделось, наверное, странно — Машенька-старшая, понаблюдав разок-другой за этим «костоправством», неуверенно заметила:
— Ты как будто тесто месишь…
— А как же! — откинула прядь со вспотевшего лба Настасья. — Правду изволите говорить, матушка-барыня. Тесто и есть. К зиме сами велели, чтобы пирог был что надо! Покруче замесим, меньше подгорит!
Проверив это на себе, Машенька-старшая охотно позволила Насте и дальше «месить тесто» — или шлепала ее не так рьяно, как дочку, или поопытней была, или еще что, но расслабленное блаженство Машенька-старшая испытала, словно после хорошей бани. Тем более, что дело действительно было в бане. Истомленная, распаренная, душевно исхлестанная в две руки вениками, нашлепанная и намассированная Настей, Машенька-старшая устроила Евгению Венедиктовичу такую субботнюю ночь, что тот к двум пополуночи был едва живой.
Так и хотелось его самого отправить под крепкие ладошки Насти, но… Но вместо этого, не смущаясь аж четырьмя тройниками свечей, она решила использовать ладошки свои собственные. Нет, упаси боже, шлепать главу семьи она и в мыслях не держала (впрочем, оставим ее мысли и зад Евгений Венедиктовича в покое…), но ведь можно не только шлепать! К половине третьего Евгений Венедиктович вполне даже ожил, а к четырем, все-таки загасив подглядывающие свечи, Машенька-старшая устроила ему совершенно колдовское действо, в момент которого отвечать на сладостные возгласы супруга не могла. Язык и очаровательный ротик были заняты совершенно другим делом, которое… Которое при здравом рассуждении вполне можно было счесть достойным ответом как раз на эти стоны и возгласы. Или их — на него? Ой, да какая разница…
Конечно, сразу доступ к телу Машеньки-младшей Настасья не получила. Это не было вопросом доверия — после «раута» дочери следовало отлежаться, прийти в себя. Давно знающий их семейство доктор А., приглашенный к Машеньке сразу после возвращения, пребывал в некоторой растерянности. С одной стороны, ничего такого ужасного на теле Машеньки он не обнаружил — да понятное дело, что пять дюжин розог, тем более вовсе не с плеча, не с такого уж сильного замаха, для крепкой девушки… Нет, не фунт изюму, но вполне сносно. Квас тоже не вызвал сильных последствий — от соленых розог рубцы вздувались и горели куда пуще. И всю внезапную (для такой вполне средней порки) слабость Машеньки доктор справедливо списал на нервы. Прописав успокаивающие капли и несколько притираний на тело, доктор откланялся. Он не было посвящен в состоявшийся раут и потому совершенно искреннее не мог понять, что же так сильно могло взволновать его пациентку. Но душевные болезни были не его профилем, посему он дал несколько общих душеспасительных советов и был с почетом возвращен в присланную двуколку.
Справедливости ради отметим, что и Настасья появилась возле Машеньки не сразу. Лишь на третий день по возвращению из имения Пал Платоныча ее привез специально задержавшийся там слуга — трудно сказать, какие уж там дела не позволили Пал Платонычу отпустить ее сразу же. Не ради же трех дюжин плетей, которые он ей дал самолично, стоило задерживать столь любезно сделанный лучшему другу, Евгению Венедиктовичу, чисто никчемный подарок!
Тем не менее, в очередной раз исцарапав крепкие груди и живот о шершавый столб слева от сенного сарая (порол ее Пал Платоныч именно там, длинным секучим арапником), Настасья уже на второй день порывалась ехать к новым господам и в конце концов предстала перед очами Евгения Венедиктовича и Машеньки-старшей.
Идея забрать Настасью родилась у обоих Машенек сразу — у одной от благодарности, у второй от любопытства, а глава семьи очередному милому капризу и не противился. Решить этот вопрос с Пал Платонычем тем более труда не составило — тот поначалу даже не мог взять в толк, о ком говорит гость и зачем ему понадобилась та девка. Но потом махнул рукой, дал согласие, и затем отмахал тридцать шесть арапников (чтоб рука на память засела!) и забыл о том, что жила на свете такая девка — Настаха.
Машенька-старшая оказалась довольна и беседой (целых несколько минут!) и тем более — более тщательным личным осмотром путем полного раздевания и ощупывания тела. Даже при касании свежих, еще не подживших рубцов от арапника, девка молчала, только слегка ежилась. И вскорости труд по притираниям, омовениям, причесываниям и прочим «…ям» Машеньки-младшей полностью лег на плечи Настасьи. Плечи были крепкие — такие девки под коромыслом не гнутся…
Но самым-самым главным было, конечно, не крепкое тело новой девушки и даже не просьба благодарной Машеньки забрать ее от Пал Платоныча. Мало ли хороших девок в своих именьях и мало ли что попросит в горячечных стонах пусть победившая, но все-таки еще не полноправная Машенька. Главным были буквально пара слов, которыми она ответила на вопрос Машеньки-старшей: зачем подсказывала и помогала дочери.
— Она в верном домострое толк понимает. Это когда не дуром, а по-отечески… Вот потому и помогла…
Молча слушавший вопрос-ответ Евгений Венедиктович аж крякнул, зашарив в поисках трубки и про себя решил — уж кто-кто, а эта девка непременно попадет в его дом.
Так оно и вышло.
Однако зачем нам Настасья? Оставим ее в работе над Машенькой и вернемся к персонажу, который уже сыграл в нашей истории некоторую роль и явно намерен сыграть еще большую…
x x x
Итак, она звалась Елена. Решение Евгения Венедиктовича, который фактически единоличным голосом вернул ей право на «состязание» и практически дал серебряный венок было для неожиданностью лишь отчасти. Уже очень давно Елена, (тогда, в те незапамятные времена годичной давности, еще не Елена, а Леночка) убедила себя, что победит любую соперницу. Это понимание пришло действительно год назад, когда на правах несмышленой гостьи, якобы державшейся за подол маменьки, она впервые попала на такое же действо Посвященных.
Даже Нилу Евграфовичу не пришло бы в голову, что неотрывное внимание юной девочки к тому, что происходит — не признак страха или волнения, а довольно холодный и относительно трезвый расчет. Она видела и подмечала все — и как мылится лавка, и где стоят «воспитатели», и как ведут себя девушки, и даже то, с какой стороны на них плескают квас прислужницы. Не знал Нил Евграфович и той маленькой тайны, что уже целый год юная Леночка сама приходит в родительские комнаты с длинными пучками тугих прутьев, иногда пугая своим появлением и маменьку:
— Ну как же, Леночка, тебя ведь только третьего дня пребольно секли!
Леночка молчала, упрямо протягивая розги и глава семейства, лишь для вида сдвинув брови, охотно принимал их для немедленного использования.
Но чтобы лишний раз не отвлекать от хлопот по хозяйству дражайшую супругу и маменьку, они с Леночкой стали все чаще проводить воспитательные часы в особой комнате. Леночка сама взяла за правило никогда не входить в эту комнату одетой — для чего пришлось выделить еще одну небольшую комнатку, где оставались ее платья и где находились запасные рубашки, сорочки и прочие вещички, которые бы тоже не нужны, не будь в доме слишком много лишних глаз. Языки вырвать-то недолго, однако Гр-ва старшая была охоча до всяких приживалок и сенных девок — плодились они в доме быстрее, чем глава семьи выгонял обратно на птичники и прочие скотские дворы…
Как мы уже просветили читателя, в эту комнату Леночка входила совершенно и безусловно обнаженной, и весь путь до ложа наказаний, сразу же после поцелуя строгой руки, обычно проделывала на коленях. В этой комнате можно было вовсе не смущаться ни слов, ни жестов, ни движений тела — более того, чем больше она двигалась, тем звонче постегивали по телу розги или короткий арапник, тем выше взлетал ее голосок в сладострастных стонах наказания.