«разъяснять» здесь означает «расследовать» – то есть слово употреблено в том же семантическом ключе, что в других случаях, а не в обычном словарном значении (объяснять, растолковывать кому-либо).
«– Вот этих бы врунов, которые распространяют гадкие слухи, <…> вот их бы следовало разъяснить! Ну, ничего, так и будет, их приведут в порядок!» (с. 347).
По-видимому, не в первые советские годы, а тогда, когда положение власти стабилизировалось – ближе к середине 1920-х (что и было сразу ухвачено Булгаковым в «Собачьем сердце», писавшемся в первые месяцы 1925 года), ожило и было присвоено властью (скорее на ее нижних этажах) просторечное значение глагола: разъяснить кого или про кого:
«Выяснять, делать известными чьи-либо отрицательные качества, неблаговидные поступки» (Академический словарь. Т. 12. 1961. Пример из романа С. Н. Сергеева-Ценского «Заурядполк», 1934: «Все <…> стремились выгородить этого Миткалева только потому, что дело против него поднял Геккель, который всеми понят и разъяснен, как несравненно более вредный для дела человек, чем просто пьяница Миткалев»).
«Вот еще такой случай я расскажу: меня разъяснили. Пришвина разъяснили, теперь кончено. Я всегда читаю в Педагогическом техникуме в Сергиеве для молодежи на вечерах чтения, атеперь прекратил из-за этого, потому что прихожу туда и вдруг слышу – “Это Пришвин, он разъяснен”. Я говорю, что такое? Я ведь ничего не знал. И вот я начинаю читать, а мне кричат: “Вы, товарищ Пришвин, пишете как мистик!” и т. д. и т. д. в конце концов, я плюнул, ушел и туда теперь не показываюсь. Вы работаете, вы все-таки нервы отдаете работе, у человека годы проходят на этой работе, и вдруг говорят, что вы мистик, вы разъяснены. Я хочу какого-то содружества, радости, а тут черт знает что получается»[633].
«… Сложилось несколько ошибочное представление <…>, а именно, что виноваты, мол, были рапповцы; наконец-то их самих “разъяснили”, теперь мы будем торжествовать, а они будут отвечать»[634].
К середине 1930-х слово в этом значении исчезает из употребления – возможно, как обозначающее слишком мягкую репрессию, уже сменившуюся в массовом порядке иными – теми, что следовали после разоблачения.
В томе Словаря Ушакова, вышедшем в 1939 году (сдан в производство 16 августа 1938 года), это значение дано как переносное и смягчено: «кого-что. Разоблачить чьи-то мнимые достоинства, чей-н. ложный авторитет». Оно снабжено стилистической пометой – разговорное, ироническое, устаревшее.
Согласовать
Воланд «рассказал все по порядку. Вчера <…> Степа позвонил в Московскую областную зрелищную комиссию и вопрос этот согласовал (при этих словах Степа побледнел), подписал с профессором Воландом контракт…» (с. 79).
Один из ключевых терминов управления и взаимоотношений между управляющими инстанциями.
Ср. у Маяковского в «Бане» в сцене иронического апофеоза бюрократии:
«… Вам чего, гражданочка? Просительница. Согласовать, батюшка, согласовать. Оптимистенко. Это можно – и согласовать можно, и увязать. Каждый вопрос можно и увязать и согласовать. <…> Просительница. Меня с мужем-то и надо, батюшка, согласовать, несогласно мы живем, нет, пьет он очень вдумчиво. А тронуть его боимся, как он партейный»[635].
Сомнительный (разговор)
«… Прилетело воспоминание о каком-то сомнительном [Степа мыслит в рамках того языка, каким будут изъясняться с ним в случае неприятностей] разговоре, происходившем, как помнится, двадцать четвертого апреля вечером тут же, в столовой, когда Степа ужинал с Михаилом Александровичем. То есть, конечно, в полном смысле слова разговор этот сомнительным назвать нельзя (не пошел бы Степа на такой разговор) [герой уже защищается от примененного к нему ярлыка], но это был разговор на какую-то ненужную тему» (с. 81).
«… Первый путь показался ему сомнительным: чего доброго, они укоренятся в мысли, что он буйный сумасшедший» (с. 86) –
здесь слово употреблено в обычном значении.
Все, что официоз хотел опровергнуть (а вернее, объявить неупоминаемым, сняв заранее вопрос о справедливости или несправедливости, правдивости или ложности), объявлялось сомнительным.
«… Политически сомнительные формулировки» – в них упрекали редакцию журнала «Вопросы истории» в апреле 1955 года авторы адресованной в ЦК КПСС «Записки», пытавшиеся закрыть журнал, где после смерти Сталина советская историческая наука делала робкие попытки стать наконец похожей на науку[636].
А вот и 14 лет спустя коллектив авторов статьи точно такой же направленности, что и упомянутая «Записка», выступает против
«коллекционирования сомнительных фактов об ошибках [отметим вновь значимую стилевую неправильность – «фактов об»!] и издержках, выпячивания и смакования недостатков и просчетов»[637].
Товарищ
Штурман Жорж «сказала, смягчая свое контральто:
– Не надо, товарищи, завидовать. <…> Естественно, что дачи получили наиболее талантливые из нас» (с. 59).
«– Товарищ Бездомный, – заговорило это лицо юбилейным голосом, – успокойтесь! <…> Сейчас товарищи проводят вас в постель, и вы забудетесь…» (с. 64).
Играя словом, Булгаков показывает и забытый генезис слов «товарищ» и «гражданин», противоречащий современному советскому употреблению:
«– Что вы, товари… – прошептал ополоумевший администратор, сообразил тут же, что слово “товарищи” никак не подходит к бандитам, напавшим на человека в общественной уборной, прохрипел: – Гражда… – смекнул, что и этого названия они не заслуживают…» (с. 111).
В 1912 году Блок в статье «Памяти Августа Стриндберга» писал:
«Есть вечные имена, принадлежащие всем векам: имена брата, учителя; Стриндберг был для нас и тем, и другим <…> Есть, однако, еще одно имя. <…> Теперь оно особенно близко и нужно нам; с ним связаны заветные мысли о демократии; это – самое человеческое имя сейчас; брат и учитель – имена навсегда; сейчас, может быть, многим дороже имя товарищ: открытый и честный взгляд; правда, легко высказываемая в глаза; <…> пожатие широкой и грубой руки. <…> И потому именно товарищем хочется назвать старого Августа; ведь он – демократ, ведь он вдохновляет на ближайшую работу и, главное, ведь огромное наследие, оставленное им, – общедоступно, почти без исключения»[638].
Прошло всего 6–7 лет – и с этим словом, присвоенным советской властью, произошли разительные перемены.
Ф. А. Степун, поработавший на культурном поприще в советской России в 1918–1922 годах – до тех пор, пока Ленин не отправил его вместе с другими своими самыми серьезными оппонентами за пределы России на «философском пароходе», пояснял:
«… Службы для власти всегда было мало; она требовала еще и отказа от себя и своих убеждений. Принимая в утробу своего аппарата заведомо враждебных себе людей, она с упорством, достойным лучшего применения, нарекала их “товарищами”, требуя, чтобы они и друг друга называли этим всеобщим именем социалистического братства. Протестовать не было ни сил, ни возможности. <…> Слово “товарищ” было, однако, в донэповской России не просто словом, оно было стилем советской жизни: покроем служебного френча, курткою – мехом наружу, штемпелеванным валенком, махоркою в загаженных сов-учреждениях; селедочным супом и мороженой картошкой в столовках, салазками и пайком. Как ни ненавидели советские служащие “товарищей”-большевиков, они мало-помалу все же сами под игом советской службы становились, в каком-то утонченнейшем стилистическом смысле, “товарищами”. Целый день не сходившее с уст и наполнявшее уши слово проникало, естественно, в душу и что-то с этою душою как-никак делало. Слова – страшная вещь: их можно употреблять всуе, но впустую их употреблять нельзя. Они – живые энергии и потому неизбежно влияют на душу произносящих их людей.
Так мало-помалу обрастали советские служащие обличьем “товарищей”, причем настолько не только внешне, насколько стиль жизни есть всегда уже и ее сущность. Но, стилистически превращаясь в “товарища”, советский служащий оставался все-таки непримиримым врагом той власти, которой жизнь заставила его поклониться в ноги. <…> Так под слоем “товарища” рядовой советский служащий, словно штатскую жилетку под форменным френчем, поглаживал в своей душе сакраментальный слой “заговорщика” <…> В разрешении называть себя “товарищем” со стороны настоящих коммунистов, в каком-то внутреннем подмигивании всякому псевдо-товарищу – “брось, видна птица по полету”, в хлопотах о сохранении своего последнего имущества и своей, как-никак единственной жизни, во всем этом чувствовалась стыдная кривая согнувшейся перед стихией жизни спины. Лицемерия во всем этом вначале не было, но некоторая привычка к лицедейству перед жизнью и самим собой все же, конечно, слагалась»[639].