Если абсурдные обобщенные формулировки нового, «советского» языка не были рассчитаны на понимание, то на что же они были рассчитаны? Во-первых, на то, чтобы демонстрировать это понимание, а во-вторых – учиться этому языку, переходить на него и не пробовать заговорить прилюдно на языке другом, «прежнем». Заговорившего на нем мгновенно записали бы в «бывшие люди», используя выражение Горького, ставшее частью репрессивного, то есть угрожающего человеку каждым словом, «советского» языка. (Честертон в книге о Диккенсе писал, что Горький дал «одному из своих произведений странное на мой взгляд название: “Бывшие люди”. Английские писатели никогда не дали бы подобного названия книге о людях».)
Постепенно этот новый язык закреплялся. Он стал общепринятым. А многие уже и не умели объясниться иначе – тем более что этот язык был в высшей степени пригоден для затуманивания того, о чем нельзя было сказать прямо. Писатель-фронтовик Г. Бакланов вспоминает, как в 1985 году попал в Америку на празднование сорокалетия победы над Германией вместе с обозревателем АПН; тот представлялся «участником Сталинградской битвы», на деле же был генералом КГБ, не объявлявшим своего звания, но, как стало ясно, «обслуживавшим» армию с той стороны Волги. Помимо всех возможных орденов у него еще висел на груди и американский орден.
«Американцы уважительно интересовались, за что награжден он американским орденом. И тогда он брал на ладонь висевший на колодке орден, как женщина берет на ладонь свою грудь, и говорил дословно вот что:
– Была выдвинута моя кандидатура. Товарищи посоветовались. Возражений не последовало. Товарищи решили вопрос положительно.
Я спрашивал Наташу:
– Как вы это переводите?
– Ну разве можно это перевести?
Действительно, ее перевод бывал заметно длинней, американцы выслушивали с должным вниманием и почтительно поглядывали на его седины»[580].
Булгаков стал последовательно сопротивляться этой речи – в самом тексте своих произведений. Не так легко найти подобные примеры в работе его тогдашних собратьев по литературному цеху.
Каким же образом он ей сопротивлялся? Прежде всего – дистанцированием. Важно было не понимать то, что считалось общепонятным, само собой разумеющимся.
Когда в пьесе «Адам и Ева» один из героев задает другому вопрос: «Почему ваш аппарат не был сдан вовремя государству?» – тот отвечает «вяло»:
«Не понимаю вопроса. Что значит – вовремя?»[581].
В романе «Мастер и Маргарита» это непонимание передано герою, наиболее близкому автору: вопросы редактора
«показались мне сумасшедшими. Не говоря ничего по существу романа, он спрашивал меня о том, кто я таков и откуда я взялся, давно ли пишу и почему обо мне ничего не было слышно раньше, и даже задал, с моей точки зрения, совсем идиотский вопрос: кто это меня надоумил сочинить роман на такую странную тему?» (с. 558–559).
Заметим, что странная идея этого надоумливания продержалась до конца советского времени. Последний генеральный секретарь КПСС (к чести его, и начавший ее разрушение) М. С. Горбачев постоянно говорил в своих речах, что кто-то «нам подбрасывает» нехорошие идеи.
Охотное и легкое усвоение советского языка как общего и общепонятного, не требующего специальных разъяснений, встречает постоянное сопротивление и в бытовых документах, закрепивших речевое сознание Булгакова, в его письмах, в дневнике Е. С. Булгаковой, где такого рода слова и фразы официального советского словаря неизменно обставлены как цитаты из чужой речи, вызывающие недоумение и отталкивание:
«Днем заходили в Агентство, Уманский показал заметку, которую он называет “неприятной заметкой”» (запись в дневнике Е. С. Булгаковой от 5 октября 1936 года; курсив наш. – М. Ч.).
Те речевые знаки, под которые так легко подставляет их значение Алоизий Могарыч, Булгаков, как и любимые его герои, вплоть до конца 1930-х годов (время завершения последнего романа) упорно продолжает считать невразумительными и нелепыми, не желая самостоятельно подставлять или разгадывать специфическое значение. Он снисходит по необходимости и до более безобидного нового речевого обихода, но не забывает дистанцироваться от него:
«А все-таки, Савелий Моисеевич, в срочном порядке, как говорится, меняйте язык. Верьте, что кажется, будто автор начитался современных авторов и кого-то хотел перещеголять. Вернейший способ – угробить (как говорится) любой роман…»[582].
Действие романа подчеркнуто не приурочено к точным годам (варианты этого приурочения остались в ранних редакциях). Но это – расцвет советской эпохи, от конца 1920-х до конца 1930-х годов.
В романе сталкиваются языковые пласты разного времени. В клинике Стравинского
«неожиданно открылась дверь, и в нее вошло множество народа в белых халатах. Впереди всех шел тщательно, по-актерски обритый человек лет сорока пяти…» (с. 87).
Это видение не Ивана, а человека другого поколения, заставшего то время, когда почти все мужчины, кроме актеров, носили усы и бороду. Ср. в чеховской «Попрыгунье» (1892):
«Двое были брюнеты с бородками, а третий совсем бритый и толстый, по-видимому – актер».
Но неизменно обведено невидимой чертой слово, которое сам автор романа воспринимает как чужое и бесстрашно это подчеркивает. Сегодня большинство «советских» слов исчезло – а те, что уцелели, потеряли специфическое советское значение, вернувшись в обычный речевой обиход. Но одновременно исчезает для не заставших советского времени читателей и незримое сражение с этими словами и репрезентируемой ими идеологией, которое идет на страницах романа (где мы не найдем ни одного прямо «антисоветского» высказывания – ведь по крайней мере еще в 1937 году автор рассчитывал «представить» его непосредственно Сталину[583] и надеялся напечатать), исчезает блестящая языковая игра. Хотя бы частично восстановить ее, вернуть глубину и многос лойность некоторым фрагментам романа – задача нашего комментария.
Булгаков подверг сомнению множество слов – его отталкивало новое их значение. Еще в письме правительству СССР (28 марта 1930 года) он высвечивает таким образом ставшее широкоупотребительным слово «достижение».
Оно входило в широкий, санкционированный властью обиход в начале 1920-х годов. На него бросает свет и М. Зощенко – вспоминая недавнее время, герой одного из его рассказов говорит:
«Скажем, в театре можно было не раздеваться. Сиди в чем пришел. Это было достижение» («Прелести культуры»).
Это слово, пишет исследователь языка советского времени Л. Боровой,
«гремело в 20-е годы. Специальный журнал Горького регистрировал “наши достижения”[584], в каждом номере газеты мелькало на каждом шагу это слово. Оно становилось штампом. <…> В последние годы [начало 60-х] это слово встречается уже гораздо реже. Сказалось, конечно, и то, что его слишком затрепали»[585].
В 1930 году М. Булгаков демонстрирует советскость этого слова – в письме Правительству СССР:
«Ныне я уничтожен. Уничтожение это встречено советской общественностью с полною радостью и названо “ДОСТИЖЕНИЕМ”»[586].
Он выделяет это слово прописными буквами, давая понять, что именно причисляется советской общественностью к «достижениям» – уничтожение.