Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Такая позиция администратора была уже в 1960-е, а тем более в 1970-е годы редчайшим исключением – каковым остается, впрочем, и сегодня.

И, конечно, – ее особая роль в характере, приданном в эти годы «Запискам Отдела рукописей», ежегодному печатному органу, ответственным в точном смысле этого слова редактором которых она была. (А сколько приходилось видеть тогда же безответственных? То есть – ничего на себя не бравших, потому что ни за что не желавших отвечать). В середине 1960-х (когда я пришла в Отдел) у нее были свои, сложившиеся представления и о том, что непременно надо использовать возможности времени на полную катушку, и о том, как именно надо действовать. Меня взяли, собственно, «под юбилей» – надо был готовить юбилейный номер «Записок» (С. В. пишет, как готовились к 50-летию советской власти), а в Отделе не было специалиста по советской литературе. Договариваясь со мной об обзоре архива Фурманова, она (уже имевшая обо мне некоторое представление, потому что рекомендовал меня ей П. А. Зайончковский, с которым мы говорили на политические темы откровенно) настоятельно советовала ориентироваться на обзор материалов о религиозном сектантстве в фонде В. Г. Черткова. Дословно помню ее наставление:

– Понимаете, такой щекотливый материал он сумел провести в печать замечательно – поставил в самом начале забор! А дальше излагал все, что ему нужно. Вот и вы поступайте так же!

В коротком предварении, отделенном от основного текста тремя звездочками, А. И. Клибанов (позже мы познакомилась, не раз беседовали) кратко говорил о фонде Черткова в целом, о месте данных материалов, цитировал слова Ленина о толстовцах («… и потому совсем мизерны заграничные и русские “толстовцы”…») и резюмировал:

«Ленинская характеристика толстовцев служит путеводной нитью при изучении относящихся к их мировоззрению и деятельности материалов фонда»[750].

В те годы это был один из способов, широко применявшийся и по-своему эффективный (известное – плюнь да поцелуй у злодея ручку). Но среда гуманитариев уже стратифицировалась; ни я, ни кто-либо из узкого круга наших с А. П. Чудаковым тогдашних единомышленников к этому времени уже не могли и помыслить о том, чтобы печатно опираться на Ленина: он был для нас неупоминаемым, не говоря уже о печатном признании «путеводной нитью». Было ясное понимание того, что если нельзя сказать не только всей, но даже половины правды, то ни в коем случае нельзя ни в одной фразе лгать, пускаться в демагогию и т. п., что вообще весь предлагаемый в печать текст должен быть единым. Тут важна еще разница между историками литературы и историками – первые уже отвоевали себе некоторые права, а вторые по-прежнему находились в плену обязательного следования некоторым «марксистско-ленинским» догмам; хотя и здесь были исключения[751].

Всего за год до этого я в кандидатской диссертации ставила эксперимент на себе и на 358 страницах текста про советский литературный процесс 1930-х ни разу не упомянула «социалистический реализм», а также не сослалась в тексте на тогдашнего генерального секретаря КПСС (а это, конечно, входило в непременный диссертационный этикет), – и защитилась (просто никто не догадывался попробовать). Решила рискнуть и тут. Я мало знала о Фурманове, изучение материалов его архива (это были в основном дневники, причем анализ рукописей заставил предположить существование двух параллельных дневников) дало совсем новую для меня, весьма выразительную и никак не вписывавшуюся в давно сложившиеся и зацементированные каноны повествования о советском классике картину. Ее я постаралась передать – безо всяких оценок, как того и требует строгий жанр обзора архивного фонда. Приведу лишь один фрагмент – чтобы стали понятны посвященные этому моему печатному тексту страницы мемуаров и то, в какую игру, не страшась, охотно играла С. В.

«Среди неопубликованных и важных по значению мемуаров следует назвать занявшую большое место в дневнике запись об истории с ответственным работником Кинешемского совета Г. Цветковым, в которой Фурманов, как явствует из дневника, сыграл немаловажную роль. Первая запись на эту тему названа: “Игра со смертью”. “И страшно и весело играть со смертью. Со смертью, т. е. с чужой жизнью, которая вот-вот может оборваться. Гр. Цветков накануне смерти. Он, может быть, назавтра же будет расстрелян. Коммунист, работник прошлой революции, человек; с неутомимой энергией и лютой ненавистью к буржуазии…” (л. 37об.). Далее рассказано, что этот человек оказался замешанным в растрате, кутежах и т. д. Фурманов <…> анализирует собственные ощущения: “Я способствовал тому, что черная туча над Григорием Цветковым опускалась все ниже и ниже. <…>”. <…> Он объясняет, что “никакого предубеждения” к обвиняемому у него нет <…>. При более подробном разбирательстве “дела Цветкова” отпадают одна улика за другой. <…> Запись “Цветковщина” начинается словами: “Разумеется, совершеннейшая неправда, будто все дело раздуто работниками Губ. центра на основании каких-то личных столкновений, отношений и прочего. Разумеется, ересь, когда нас, обличавших Цветкова и цветковщину, обвиняют в пристрастности и односторонности” (л. 110об.). И здесь же автор дневника признается: “слишком пламенно мы взялись за это дело”<…>»[752] и т. п.

Читателю этой книги, давно живущему в другой ситуации, нужно отдавать себе отчет в том, что это был не конец 1980-х и начало 1990-х с их валом обличений всех прежде канонизированных, и даже не годы «оттепели», – это были первые брежневские годы. И С. В., прочтя то, что не лезло ни в какие тогдашние ворота (сегодня уже требуется пояснить: никакие расстрелы, а уж тем более выступающие в виде веселой «игры с чужой жизнью», не могли иметь отношение к классику советской литературы – не говоря о щекотливом характере мотивов поступка, недвусмысленно запечатленном в дневнике), мгновенно ухватила предложенный мною неожиданный код – и приняла его без малейших нареканий, уже не вспоминая о «заборах». Хотя просто не могла – с ее трезвостью – не понимать, что неприятности скорей всего не замедлят. Когда она пишет, как потом боролась, потому что «не терпела подобного насилия и, если возникала драка, всегда стремилась взять верх», – это все чистая правда. Но ее «личный пафос» (о котором я писала в цитируемой ею заметке для себя) в том и был, чтобы браться печатать то, что выходит за обозначенные государством пределы. Я формулировала это для себя словами «цензура недогружена» – и тут мы были с ней едины. Этого не делало, не желая иметь неприятностей, подавляющее большинство тех, кто сидели на подобных руководящих должностях.

Роль личности в культуре и шире – жизни общества – советских лет в том и заключалась, чтобы стремиться раздвинуть цензурные ограждения, которые воздвигнуты были сразу после Октября и далее то ветшали, то вновь укреплялись, но всегда обступали каждого – и пишущего, и читающего. Каждая отдельная публикация полудозволенного была прецедентом. Самая важная роль, которую могла сыграть личность в научно-гуманитарной сфере, – создать печатный прецедент. Это было подобие британского прецедентного права. Конечно, среди тех, от кого зависела отечественная печатная жизнь, еще сохранялись отдельные фанатики. Но их было уже очень мало. Бал правили циники или вообще пустые места. Главной их задачей было – снять с себя ответственность. Каждое предшествующее печатное упоминание сомнительного произведения или имени такому человеку помогало бояться меньше. Помню, только принесенная пачка книг просто с упоминаниями ранней прозы Пастернака помогла мне в издательстве «Наука» отстоять целую главку в моей книжке «Мастерство Юрия Олеши» (1972) – ее собирались снимать, так как о прозе Пастернака ведь не пишут (все еще шли волны «Доктора Живаго», хотя автор уже 12 лет как сошел в могилу).

вернуться

750

Записки Отдела рукописей ГБЛ. Вып. 28. М., 1966. С. 46.

вернуться

751

Например, в «Записках Отдела рукописей» тех же лет в обзорных статьях научной сотрудницы отдела Н. В. Зейфман, ученицы П. А. Зайончковского, не встречалось фраз, которых она могла бы впоследствии стыдиться, – и это тогда же было очень даже замечено ее старшими коллегами.

вернуться

752

Чудакова М. О. Архив Д. А. и А. Н. Фурмановых // Записки Отдела рукописей ГБЛ. Вып. 29. М., 1967. С. 117–118.

103
{"b":"105180","o":1}