Я обернулся. Глянул на американца.
Я помнил его. Пусть лица я не видел в темноте, при первой нашей встрече, но шрам узнал. На грубой харе американца, прямо на щеке, краснел недавний уродливый рубец. Рубец, оставленный моим ножом в ту ночь, когда мы транспортировали Стоуна к Рубиновой и подверглись совместной атаке американцев, пакистанцев и духов.
— Пока да, — сказал я.
Хаджи помолчал. Дыхание его становилось все более поверхностным. Он смотрел на меня.
— Я желал умереть в бою, — прокашлялся он. — Но не думал, что этот момент наступит так скоро. — Он улыбнулся, показав мне свои окровавленные зубы.
Он был прав, что умирает. Хаджи быстро терял кровь. Американец ранил его, в том числе и в сердце. Мне думалось, что внутреннее кровотечение у Хаджи было еще сильнее, чем внешнее. Я даже не уверен был, что он вообще переживет дорогу к дому лекаря. Хотя идти-то тут было всего ничего.
— Я хотел помочь, — продолжил он с трудом. — Думал, встану плечом к плечу с моими людьми. В последний раз.
Вдруг Хаджи скривился от боли. Выгнулся, переживая болезненный приступ. Потом расслабился, словно бы лишившись большей части сил, что у него еще остались.
— Скажи, Дагдар, — с трудом начал он. — Я… Я помог? Помог тем, что остановил его?
Я повременил немного с ответом. Он ждал. И я наконец сказал:
— Да.
— Хорошо, — выдохнул он.
Он закрыл глаза, но через мгновение снова открыл их. Собрался с силами.
— Дагдар, — позвал он.
— Я здесь.
— Прости меня. За все.
Я молчал. Он продолжил:
— Я злился на тебя. С первого дня. С того самого, как ты пришел в кишлак. Ты был чужаком. Шурави. А я должен был драться бок о бок с тобой. Я понимал, что другого пути нет. Но все равно держал эту злость в себе. Держал и злился. А теперь… — он сглотнул. — Теперь я больше не злюсь. И прошу тебя, не злись тоже.
Я посмотрел на него. На его седую бороду, испачканную кровью. На его руки, прижимающие к животу мою жилетку. Заглянул в его глаза, в которых уже не было ни гордости, ни гнева. Только усталость и странное, почти детское ожидание.
— Я никогда не злился на тебя, Хаджи, — сказал я. — Я лишь пытался понять твои мотивы. И оценивал их. Иногда был согласен с твоими действиями. Иногда нет. И поступал соответственно. В том, чтобы злиться, нет смысла. Я понял это уже давно.
Он слушал меня спокойно. Очень спокойно. Потом уголки его губ дрогнули.
— А я, кажется, понял это только сейчас.
Он снова закашлялся. Кашель был мокрым и тяжелым. Я видел, как жизнь уходит из него с каждым вдохом. Но он вдруг улыбнулся. Слабо, едва заметно.
— Ты удивительный человек, Дагдар, — проговорил он. — Ты не намного старше моего сына. Но мудр не по годам. У тебя глаза старика. Ты будто бы и правда Дагдар, которому больше ста лет.
Он замолчал. Потом спросил:
— Можно вопрос?
— Спрашивай.
— Что такое ты пережил? К своим годам. Что ты видел такого, что заставило тебя носить на лице глаза старца?
Я вздохнул. Поджал губы. Громила стоял в нескольких метрах и не слышал нас. Мэддокс не понимал по-русски. Хаджи умирал. Я наклонился к нему ближе и сказал тихо, чтобы слышал только он:
— Мне шестьдесят пять лет, Хаджи.
Хаджи нахмурился. Кровь на его губах пузырилась при дыхании.
— Я не понимаю, — покачал он головой слабо.
— Я и сам не понимаю, — признался я.
Он долго смотрел на меня. Очень долго. Его глаза изучали мое лицо, будто видели его впервые. Потом он прошептал:
— Аллах знает истину. Все в этом мире ведомо только Ему одному.
— Да, — сказал я. — Наверное.
Я хотел подняться, но он вдруг схватил меня за руку. Хватка была слабой, но настойчивой.
— Дагдар. Не отдавай меня лекарю. Я жил, как воин. И хочу умереть, как воин. Прошу тебя, расскажи моему сыну, что я погиб достойно.
Я посмотрел на него. На его раны. На кровь, которую уже ничем нельзя было остановить. И кивнул.
— Спасибо, Дагдар, — проговорил он и обратил взгляд к небу. Тихо, отрывисто зашептал молитву.
Я встал и повернулся к Громиле.
— Уводим его, — сказал я, кивая на Мэддокса.
Громила глянул на Хаджи.
— А он?
Я молча покачал головой. Громила понял. Он посмотрел на Хаджи, на его залитую кровью одежду, на спокойное лицо. И сказал негромко:
— Хорошая смерть. Пуштунская.
Мы пошли прочь.
Громила вел Мэддокса, держа его под прицелом. Я шел рядом. На выходе из переулка я обернулся. Хаджи сидел у стены сакли, голова его упала на грудь. Жилетка, которую я ему дал, пропиталась кровью и потемнела.
Он больше не дышал.
* * *
Мэддокс шел, подгоняемый стволом автомата.
Руки его были свободны, но толку от этого не было. Стоило дернуться, и пуля вошла бы в спину раньше, чем он успел бы сделать шаг. Он знал это. Знал и шел, тяжело переставляя ноги.
Пыль скрипела на зубах. Солнце пекло затылок. Плечо ныло, и боль отдавала в шею. Но все это было где-то далеко. Все это было неважно.
Внешне Мэддокс выглядел спокойным, но внутри у него бушевала буря. Он был напуган. Это чувство жгло его изнутри, как кислота. Мэддокс не привык бояться. Он привык, чтобы боялись его. Так было всегда. Так было правильно. А теперь он шел, как побитая собака, и не мог ничего сделать.
Он злился. Злился на Грейвза, который послал его в этот проклятый кишлак с горсткой дикарей. Злился на снайпера, который погиб слишком рано. Злился на пулеметчика, которого пришлось убить. Злился на старого афганца, который вцепился в него, как бешеный пес, и не дал уйти. Но больше всего он злился на себя. За то, что попался. За то, что проиграл. За то, что боится.
И еще он злился на этого русского. На прапорщика. Тот шел чуть позади, и Мэддокс обернулся, сверля его взглядом. Худощавый, молодой. Мальчишка — даже борода не растет. Лишь мягкая щетина покрывала его щеки. Но двигался он не как мальчишка. Двигался как человек, который привык убивать. И этот шрам на лице. Мэддокс не мог отвести от него глаз.
Хотя пришлось, когда на него зло прикрикнул второй русский — здоровяк с автоматом.
Мэддокс думал о том, что задание еще можно выполнить.
Если убить прапорщика, это не будет полным провалом. Грейвз сказал ясно: Селихов или его брат. Хотя бы один. Если Мэддокс вернется с головой прапорщика, он сможет оправдаться. Сможет потребовать восстановления. Сможет вернуть себе имя. Это была единственная мысль, которая держала его на плаву. Единственная соломинка в этом море унижения.
Он начал просчитывать варианты. Конвоир справа — здоровый, но двигается скованно, видно, что ранен. Неуклюжий. С ним можно справиться. Прапорщик — опасен, но если напасть внезапно, если ударить первым, если не дать ему опомниться…
Мэддокс знал, что он сильнее. Он был вдвое тяжелее этого русского. Один хороший удар, и все будет кончено.
Здоровый русский чуть сместился, перехватывая автомат поудобнее. Его внимание на секунду рассеялось. Мэддокс увидел этот момент и использовал его.
Он резко развернулся и ударил локтем назад. Целил в лицо. Попал в висок. Здоровяк охнул, автомат задрался стволом вверх.
Мэддокс рванулся к нему, схватил за ремень и выдернул нож из ножен на поясе. Тяжелый, явно самодельный, с широким лезвием. Он ударил рукоятью в висок. Громила рухнул на землю, автомат отлетел в сторону.
Все это заняло меньше трех секунд.
Мэддокс развернулся к прапорщику, тоже вооружившемуся тем единственным оружием, что у него было, — ножом. Мэддокса это не остановило. Он отчаянно бросился на него, сокращая дистанцию, чтобы не дать русскому сделать первый ход.
Он попытался достать русского первым же выпадом. Целился в шею, туда, где проходит артерия. Но прапорщик ушел. Просто ушел вбок, как вода уходит от камня.
Нож рассек воздух. Мэддокс не остановился. Он продолжал давить, пытаясь смять противника массой. Он бил и бил, но каждый раз лезвие встречало пустоту.