Литмир - Электронная Библиотека

— Вторая беда в сердце. Оно кормится кровью по своим жилам, тонким, с бечёвку, и под напором они грубеют и сужаются. Покуда сужаются, человек ходит, только на лестнице хватается за грудь. Это грудная жаба. А как одна из них закупорится совсем, кусок сердца умрёт, как умирает отмороженный палец. Человек падает с болью за грудиной, боль уходит в левую руку, и ежели кусок велик, он больше не встаёт.

В моём веке это зовут инфарктом, и большинство упавших ставят на ноги. Здесь такого не умеет никто.

— А ежели не лопнет и не закупорится? — спросил Гаврила, который так и сидел с рукавом на плече.

— Тогда сердце, которое годами качает против такого напора, устанет. Раздастся, как мех, начнёт не поспевать, и пойдёт водянка, ноги опухнут, лёжа станет нечем дышать. А ещё под напором сохнут почки и слепнут глаза, только это идёт тише и дольше.

Кологривов поднялся из-за стола.

— И что прикажете делать с вашей таблицей? Повесить на стену и молиться на неё? Сорок пять лет я пускаю полнокровным кровь, и им легчает. Вы кровь не велите. Трав от этого нет. На что ваши числа, коли лечить нечем?

Вопрос был честный, и ответ у меня на него имелся.

— Садитесь, Ефрем Данилыч.

— Это ещё зачем?

— Затем, что вы с утра трёте висок, а лицо у вас нынче цвета кирпича.

Старик глянул на меня, потом на прибор, махнул рукой и сел, засучивая рукав.

Терентий крутил винт, я слушал. Стукнуло высоко, на ста семидесяти. Стихло на ста пяти.

Я молча показал ему на четвёртую строку.

Кологривов прочёл её сам, вполголоса, и долго молчал.

— Вторая степень, — выговорил он наконец. — Стало быть, удар ещё не за дверью. На крыльце.

— На крыльце.

— Сорок пять лет пускаю кровь…

— Начните с себя. С соли.

— А наливку можно оставить? — спросил он с надеждой.

— Нельзя.

В тот же день я велел мерить в приёмном всякого, кому за сорок, делать это вдвоём и писать оба числа в Мейеров лист. Карты с пульсом, как у барона, Плетнёв за ночь расчертил для каждой койки, и наутро сиделки, поворчав, стали ставить на них точки.

К вечеру у меня в записях набралось двадцать три человека. У одиннадцати напор вышел ровный или повыше ровного. У пятерых первая степень, ещё у пятерых вторая и у двоих третья.

Всем двенадцати я мог прописать пресную кашу да совет ходить пешком.

* * *

В среду Хотяинцева встретила меня книжкой журнала, заложенной шпилькой, и слушать себя позволила лишь после того, как я прочту.

Разбор напечатан был на третьей странице и подписан полным именем, с чином. Засекин писал, что рисунки к моей книге исполнены рукою девицы Бутурлиной с точностью, редкою в российских изданиях, что удостоились они высочайшего внимания и что сочинитель разбора почитает долгом известить о том публику.

— Похвала вышла длиннее прежней брани, — сказал я.

— Вдвое, — отозвалась Анна Гавриловна. — Я считала строки.

Сердце я выслушал ей после, и недолго. Дверца заедала по-прежнему, лёгкие остались сухие, а Мейеровы капли не давали сердцу частить.

— А теперь слушайте, что про вас говорят, раз уж я у вас в ушах, — сказала она, когда я убрал трубку. — В Мариинской, говорят, завели приёмный покой, какого нет ни в одной больнице города, и лекари из Обуховской ездят глядеть, как вы раздеваете мужиков. Лекарь Салтыков меряет кровь ртутью и ставит больным числа, как приказчик в лавке. И все спрашивают, где вы принимаете. Одной генеральше я сказала, что в больнице для бедных, и она, вообразите, собралась ехать. В очередь с мещанами.

— Пусть едет. Очередь у нас движется быстро.

— Ещё чего! — Она постучала веером по подлокотнику. — Вам, сударь, пора завести свой кабинет, с приёмной и с отдельным крыльцом. Генеральшу в больницу для бедных не повезёшь. К Бутурлиным в гостиную тем более.

Потом она сложила веер.

— И вот ещё что. Я вам, между прочим, подобрала три партии. Елизавета Юрьевна меня отговаривает, говорит, вы женаты на своём деле. А я ей отвечаю, что дело щей не сварит.

— Партии поберегите для других, Анна Гавриловна. Мне нынче нужен дом.

Она глядела на меня долго, и глаз я не отвёл.

— Дом, — повторила она. — Что ж. На Кирочной, у самой Литейной, вдова Гофман продаёт каменный дом в два этажа, с флигелем и садиком. Едет к дочери в Москву и хочет продать до Петрова дня, оттого и цену не задирает. Минут десять ходу от вашей больницы.

— Откуда вы всё знаете?

— Лежу, сударь, и слушаю. — Она засмеялась, закашлялась и отмахнулась от моей руки. — Одна беда. Дом с садиком под один кабинет брать дорого. Разве что в нём будет кому ждать хозяина к ужину.

Отвечать на это я не стал. Попросил только, чтобы про дом она покуда молчала.

— Молчу, — сказала Анна Гавриловна. — Сплетничать, сударь, я умею с разбором.

Вечером я достал свои записи и сел считать.

Дворовые деньги жили у Штосса в тетради, куда шли трубки и градусники, соль и известь. Туда я не лазил и лезть не собирался, двадцать учеников были мне дороже любых стен. Жалованье сверхштатного старшего лекаря уходило на сапоги и на извозчиков. Книгу после Павловска стали спрашивать в лавках, и моя доля с неё впервые стала заметной. А больше всего этой весной выросли визиты. Прежде мои гонорары шли на жалованье нашим людям на дворе, идут и теперь, только с весны звать меня стали вдвое чаще, и платили так, как платят модному лекарю, золотом и не торгуясь. Всё, что выходило сверх двора, я относил Порфирию Саввичу и последний раз заглядывал в эти деньги перед войной.

Полтора года я прожил у Бутурлиных на всём готовом, в карты не играл и лошадей не держал. Выходило, что на небольшой каменный дом у Литейной мне хватает, ежели половину отдать сразу, а другую в рассрочку до Рождества.

В моём веке я двадцать лет выплачивал банку за квартиру. Здесь на половину дома я заработал за год с небольшим, работая так, как работаю.

Кабинет Хотяинцева угадала, только в моём счёте он шёл последним.

Первыми шли слова Вышеславцева про дом, где живёт Салтыков. Покуда я живу на Литейной, всякий, кто метит в меня, попадает в барона. Истопника подсылали к его каплям из-за меня, жениха к его дочери тоже из-за меня. Съеду, и бить в этом доме станет некого.

Вторую причину я не сказал бы вслух даже Хотяинцевой, хоть она её, по всему видно, угадала.

Жилец в доме барона в этом веке зовётся приживалом, и просить руки баронской дочери ему не с чего. Прошлой осенью, над тюком из типографии, Настя сказала, что рисовальщицу из учёной книги никто замуж не возьмёт. Я ответил, что найдётся смельчак. Свататься ему предстояло из собственного дома.

Порфирию Саввичу я сказал в четверг, у него в конторе, и больше никому.

Стряпчий выслушал, снял очки и долго протирал их платком.

— Под двор? — спросил он.

— Под себя.

— Давно пора. — Порфирий Саввич надел очки. — Погляжу, нет ли на доме запрещения да не заложен ли он где. Вдова спешит в Москву, Михайло Алексеевич, а у покойного мужа могли остаться долги, про которые она и сама не знает.

— И никому ни слова. Барону тоже.

— Барону в особенности, — согласился стряпчий. — Пётр Кузьмич к вечеру сам выберет вам дом. И выберет не тот.

* * *

Сожалений Вышеславцева я барону передавать не стал. Такие вещи здесь присылают бумагой, и она пришла в пятницу, писанная чужой, писарской рукой за подписью Софьи Павловны. Сговор в ней, по болезни Льва Никаноровича, отменялся вовсе, с сожалениями и с поклоном Дарье Гавриловне.

Барон гремел за обедом с четверть часа, и я ему не мешал. Потом он бросил салфетку и объявил, что так он и знал, что жених, который бумаг боится, ему не жених, и что спугнул их он сам, по-хозяйски. Дарья Гавриловна вздохнула и села писать тётушкам во второй раз. А Настя за весь обед не сказала ни слова и съела два куска пирога, чего с ней не случалось с самой Пасхи.

В воскресенье выдалось первое настоящее тепло, и барон повёз в Летний сад всё семейство, а с ним и меня.

35
{"b":"980904","o":1}