Литмир - Электронная Библиотека

Хозяин встретил нас на лестнице.

Невысокий, полноватый, лет пятидесяти, в синем мундире со звездой, с напудренными по-старому висками — он с первого взгляда показался мне человеком не в своей тарелке. Он кланялся барону ниже, чем требовалось, Дарье Гавриловне целовал руку дольше, чем требовалось, а перед Настей и вовсе рассыпался.

— Анастасия Петровна! Какая честь, какая радость! Мы все, мы все наслышаны…

Настя присела ровно так, как предписывает этикет, ни на вершок ниже, и прошла мимо, а я отметил это с удовольствием.

Меня он поймал через полчаса, в малой гостиной, где было тише.

— Господин Салтыков. Позвольте на два слова.

— Извольте, ваше превосходительство.

Засекин прикрыл дверь и повернулся ко мне с улыбкой, которая держалась на его лице с трудом.

— Я хотел бы объясниться, — начал он. — Касательно одной строки. Вы, верно, читали мой разбор вашей книги…

— Читал.

— Так вот, я желал бы, чтобы вы поняли меня правильно. Я, видите ли, человек старых правил. Я пекусь о нравственности. Девица, её имя в печати, анатомия, мёртвые тела… Я полагал, что оказываю услугу семейству, предупреждая…

— Ваше превосходительство, — сказал я. Он осёкся. — Вы пеклись о нравственности, — продолжал я ровно. — Хорошо. Тогда скажите мне, отчего вы о ней пеклись двумя буквами, а не полным именем. Человек, который защищает приличия, обыкновенно не прячется.

Засекин открыл рот и закрыл.

— Это обычай, — выговорил он. — Рецензенты…

— Рецензенты подписываются как хотят. Вы подписались так, чтобы вас не узнали. — Я не повышал голоса. — А теперь я скажу вам то, что вы, по-моему, уже знаете сами, иначе я не стоял бы в этой гостиной.

— Вы это к чему? — прошептал он.

— Таблицы, о которых вы написали, что их автору место при матери, неделю назад лежали на столе в Павловске. Государыня разглядывала их в лорнет. И велела отдать их в Смольный, воспитанницам, как образец того, чему может выучиться девица. — Я смотрел ему в лицо. — Вы понимаете, ваше превосходительство, что ваша строка нынче спорит не с лекарем Салтыковым. Она спорит с государыней.

Лицо у Засекина сделалось серым, а потом пошло пятнами.

Это лицо я встречал раньше, у больных, которым говорил дурное известие. Оно проходит три стадии. Неверие, испуг и торг.

Торг начался быстро.

— Я, разумеется… — Он облизнул губы. — Разумеется, я не имел в виду… Что же мне теперь, по-вашему, делать?

— Вам виднее, ваше превосходительство. Вы литератор, не я.

— Но вы… вы ведь не станете…

— Я ничего не стану. Я не пишу в журналы и не вызываю на дуэли. — Я помолчал. — Зато я знаю, что в следующей книжке вашего журнала будет разбор. Ваш. О рисунках к моей книге. И подписан он будет полным именем.

Засекин смотрел на меня долго.

— Похвальный, надо полагать, — сказал он наконец с горечью.

— Честный, ваше превосходительство. Вы же сами написали, что рисунки отличаются точностью, редкой в русских изданиях. Вот это и напишите. Только теперь уже не прячась.

Он помолчал, а потом вдруг сказал то, чего я не ждал.

— Я ведь, господин Салтыков, этой строки и писать-то не собирался.

— Вот как? А зачем же написали?

— Мне её подсказали. — Засекин махнул рукой устало, как человек, которому уже всё равно. — За обедом. Один весьма значительный человек сказал мне, что сочинитель ваш зазнался и что щёлкнуть его по носу будет полезно, и что сие будет приятно некоторым лицам. Я и щёлкнул. Кто ж знал, что девица…

— Какой человек? — перебил его я.

Засекин поглядел на меня и опомнился.

— Это к делу не относится, — сказал он и открыл дверь. — Прошу вас в залу, сударь. Сейчас будут ужинать.

* * *

Бал шёл своим чередом, и шёл он, надо признать, прекрасно.

Открыли полонезом, пары прошли по зале длинной лентой, и я стоял у колонны и слушал, о чём говорит Петербург.

А говорил он о войне.

Государь при армии, и всякий, у кого там сын, брат или муж, начинал с этого. Данциг держится. Пруссаки клянутся, что не сдадут. Французы стоят под Кёнигсбергом. А у окна трое немолодых господ спорили так, что я невольно подошёл ближе.

— Победа! — утверждал один, толстый, в мундире гражданского ведомства. — Пултуск был победой, об этом писали во всех ведомостях! Беннигсену за неё армию и дали!

— А отчего ж тогда на другой день отступили? — возражал второй.

— Для маневру!

Третий, сухой старик с Георгием на шее, заметил меня и прищурился.

— А вот, господа, человек, который, как я слышал, при Пултуске был. Лекарь Салтыков, если не ошибаюсь?

Все трое повернулись ко мне.

— Был, ваше превосходительство.

— Ну и что же? Победа или нет?

Я подумал.

— Не знаю, ваше превосходительство. Я стоял у переправы и считал раненых. Для меня победа была в том, что к ночи я их всех вывез за реку.

Толстый поморщился, но старик с Георгием поглядел на меня внимательнее.

— Толково, — сказал он. — А правду говорят, что вы там мост держали?

— Я там подводы разводил. Мост держали солдаты.

— Скромничаете, — проворчал старик и вдруг нахмурился. — А вот скажите-ка мне, раз уж вы там были. Что вы думаете об этом новом кресте? Для нижних чинов?

— Думаю, что давно пора.

— А я думаю, что вздор, — отрезал старик. — Орден есть орден. Его офицер кровью выслуживает. А теперь всякий мужик, который штыком ткнул, станет ходить с крестом. Уронят орден.

Толстый одобрительно закивал.

Я помолчал секунду.

— Ваше превосходительство, — сказал я. — У меня под Пултуском были люди, которые штыком не тыкали вовсе. Они таскали раненых из-под картечи. Один вынес шестерых, из них четверо живы. Он не офицер и не стрелял ни разу. Ему отказали в кресте, потому что он действий против неприятеля не производил. — Я поглядел старику в глаза. — А что, по-вашему, храбрее: ткнуть штыком того, кто в тебя целит, или пойти под картечь за тем, кто уже упал?

Старик молчал долго.

— Шестерых, говорите? — спросил он наконец.

— Шестерых.

— Гм. — Он пожевал губами. — Имя его запишите мне. Я, может, кому скажу.

Толстый поглядел на него с изумлением, а я достал карандаш.

Дальше меня утащили к обмороку.

У дверей в соседнюю гостиную вдруг поднялась суета, раздался женский вскрик, и я увидел, что на паркете лежит барышня в белом, лет семнадцати, а над ней хлопочут три дамы. Одна совала ей под нос флакон с нюхательной солью, другая махала веером, третья звала лекаря.

Лекарь, как ни странно, нашёлся раньше меня.

Я сразу узнал румяного лекаря в тёмном сюртуке с орденским крестиком — того самого, что год назад на Выборгской острил про кучера, припавшего к квасу. Он уже стоял на коленях и щупал пульс.

Увидел меня, вспыхнул и тут же вскочил.

— Господин Салтыков! Прошу вас! Вам, так сказать, и карты в руки…

Я присел рядом.

Пульс я нашёл частый и слабый, лицо белое, губы бледные, лоб в испарине. Дышала она часто и поверхностно, будто в груди не хватало места.

И места ей действительно не хватало.

— Кто её зашнуровывал?

— Горничная… — растерянно сказала одна из дам. — А что?

— Распустите лиф. Немедля. И откройте окно.

— Помилуйте, сударь, тут же господа…

— Тут господа, а у неё в зале пятьсот свечей съели весь воздух, и шнуровка не даёт ей вдохнуть. Распускайте, я отвернусь.

Я отвернулся. Шнуровку распустили, окно открыли, и через минуту барышня задышала глубже и открыла глаза.

— Ела нынче? — спросил я её мать, которая уже подбежала.

— Нет… Она не ела с утра, чтобы в платье…

— Вот и всё. Покормите её, дайте воды и не зашнуровывайте до конца бала. А лучше увезите домой.

Румяный лекарь стоял рядом и кивал так часто, точно всё это придумал он сам.

— Совершенно справедливо, совершенно! — говорил он. — Я, признаться, всегда говорил, что воздух… Господин Салтыков, позвольте ещё сказать: я слышал про государыню. Какая честь! Какая честь для вашей книги! Я всегда верил, что ваша трубка…

23
{"b":"980904","o":1}